Эдуард Бормашенко

Язык и время

Мой ребенок говорит дома по-русски, а в детском саду и на улице на иврите. Быстрый переход со славянского языка на семитский не проходит гладко, и порождает монструозные конструкции, хорошо знакомые каждому свежеприбывшему в Израиль из России типа: «я знаю рисовать». По прошествии нескольких лет в Израиле я и общаюсь с миром и веду диалог сам с собой и на иврите и по-русски, а по приезде, привычно соображая по-русски, я затем внутренне перелопачивал фразу на иврит и выдавал словесные перлы похлеще детских.
Подобный перевод связан с принципиальными трудностями.  Иврит поражает воображение богатством глагольных синонимов. Многообразие глаголов, помноженное на семь биньянов, позволяет передавать тончайшие оттенки действий. В то время как русский язык с его бесчисленными прилагательными позволяет пластично варьировать качества. Обратим внимание: с формально-логической точки зрения между глаголами и прилагательными нет разницы: и те  другие - предикаты (сказуемые). 
Ясно, однако, что для неформализованной человеческой речи – различие между глаголом и прилагательным более чем существенно: глагол в отличие от прилагательного изменяется во времени. Многообразие ивритских глаголов создает языковую среду, насыщенную временными изменениями. К сожалению, в осовременненом иврите многие глаголы вышли из употребления, в то время как библейский иврит славен изощренной нюансировкой действий.
Мы пришли к заключению, ставшему уже общим местом в культурологической литературе: еврейские классические тексты в отличие от современных им европейских (греческих или римских) содержат дополнительное измерение, они как бы насажены на ось времени. Убедительно и ярко писал об этом Эрик Ауэрбах в «Мимесисе», ему наследовали многие исследователи, согласившись в том, что еврейская культура – культура времени, в то время как греко-римский мир, тяготевший к образу и пластике, состоялся, как цивилизация пространства.

                               
***
    «Подлинное понятие о причинах, может иметь только тот, кто направляет движение всех вещей, а не мы, которым дано лишь пользоваться вещами по надобностям нашим, не проникая в их происхождение и сущность. … Обычно начинают так: Как это происходит, а следовало бы выяснить: а происходит ли?»
    М. Монтень
Я хочу обратить внимание на одно обстоятельство, по-видимому ранее не обсужденное: иврит, не только обслуживавший но и формировавший культуру времени, оказался удивительно пригоден для передачи и фиксации знания не только внерационального но и нерационализуемого. Нам сейчас придется договорится о том, что есть рациональное знание, а это не просто. Я полагаю многие согласятся в том, что знание тем рациональнее,  чем более велик в нем удельный вес математики.
Между «рациональным» и «научным» есть конечно неустранимое различие, но нам придется им пренебречь, чтобы сократить количество переменных в нашем разыскании. Кант и вовсе полагал, что во всяком знании ровно столько науки, сколько в ней математики. Во всяком случае, вес и значение математики в рациональном знании до настоящего времени устойчиво возрастали. Особенность же математического знания состоит в том, что в нем напрочь отсутствует время. Рав Штейнзальц обратил внимание на то, что математика призвана отвечать на вопрос «что?», не передполагающий развертывания во времени, в отличие от вопросов «как?», «почему?» и «зачем?», замкнутые на временные изменения.
Громадный прогресс естественных наук, связанный с вовлечением самых изощренных и абстрактных математических методов заставил говорить о «непостижимой эффективности» математики; постепенно возникла уверенность в том, что любая научная проблема может быть взломана соответствующей математической отмычкой. Предполагая, что математические подходы применимы для описания любой реальной ситуации, мы скрытым образом допускаем следующее: любая временная последовательность событий может быть адекватно отображена в логическую последовательность высказываний. При этой процедуре особость, «инаковость» времени исчезает. Французский философ Эмиль Мейерсон полагал, что «наука, стараясь стать «рациональной», стремится все более уничтожить изменение во времени».
  В самом деле, первые серьезные успехи физики, связанные с именем Архимеда, были успехами статики. Из науки систематизирующей и описывающей (а именно такова физика Аристотеля), физика Архимеда становится наукой количественной. «Трактат Архимеда «О равновесии плоскостей» представляет собой выдающийся пример научного изложения, основанного на строгих выводах из вполне очевидных предпосылок. Он представляет собою тот идеал, который столь настойчиво в наши искали Эйнштейн и другие ученые, - состоящий в сведении физики к геометрии, но понятие времени в нем не встречается» (Дж. Уитроу, «Естественная философия времени», М. 2003). 
Статика, разумеется, со времен Архимеда сделала огромные успехи: я помню огромное эстетическое впечатление, которое произвел на меня принцип виртуальных перемещений. Я учился в школе, когда отец показал мне, как взломать самую изощренную механическую систему, заставив ее совершать возможные движения. Но совершенно оглушил меня принцип Даламбера, позволяющий любую задачу динамики свести к статической ситуации, напрочь исключив из рассмотрения особенности временного развертывания событий.
Вся история физики от Архимеда до Эйнштнейна предстает историей «нормализации» времени (в том смысле, в каком говорили о нормализации еврейского народа деятели еврейского просвещения). Огромную роль в этом процессе сыграло открытие законов сохранения, гласящих,  что несмотря на видимые изменения некоторые существенные параметры системы остаются постоянными. Пуансо писал: «в идеальном знании мы знаем только один закон – закон постоянства и однородности. К этой простой идее мы пытаемся свести все другие, и как, мы думаем, только в этом сведении заключается наука». Совершенно невероятно, но даже химия, наука, par excellence ведающая превращениями и изменениями, тоже тяготела к этому идеалу. «Взгляды Лавуазье основывались на постулате, что в каждом химическом преобразовании имеет место сохранение «материи». «На этом принципе основано все искусство химического эксперимента». Химическое уравнение является выражением принципа тождества, устранения времени (time-elimination) – короче говоря, выражением того, что вопреки видимым внешним изменениям, в основном ничего не происходит» (Дж. Уитроу)
Интеллектуальная победа Эйнштейна, превратившего в теории относительности время в обычную переменную, не отличающуюся от переменных пространственных, означала окончательную нормализацию времени. Эйнштейн полагал, что более естественно «мыслить физическую реальность четырехмерным континуумом, вместо того чтобы, как прежде, считать ее эволюцией трехмерного континуума». Эйнштейн не уставал повторять, что различие между прошлым и будущим – иллюзия, хотя и весьма навязчивая. Надо сказать, что уже через канонические уравнения механики проглядывает понижение времени в чине.
Торжество Эйнштейновской идеи нормализации времени совпадает с триумфом сионистско-просвещенческого идеала нормализации еврейского народа – народа времени (включая культурную нормализацию: превращение уникальной еврейской культуры времени в одну из многих пространственноподобных культур). Освальд Шпенглер приучил нас почтительно относиться к подобным совпадениям, и я наберусь окаянства видеть не случайность, а цивилизационную закономерность в симпатиях Эйнштейна сионизму.   

***

          Помимо исключения времени и сведения динамических задач к статическим рациональное знание покоится еще на одном ките: требовании минимизации понятийного аппарата. По-видимому, подход, состоящий к сведении к минимуму неопределяемых понятий, таких как точка или расстояние и недоказуемых утверждений (аксиом), был осознан уже греками. Великолепие евклидовой геометрии, добывающей самые неожиданные математические факты из впечатляюще ограниченного набора основных посылок вдохновляло и философов и физиков.
Уильям Оккам в знаменитом требовании «не делать большими средствами то, что можно сделать меньшими» и получившем название бритвы Оккама следовал стилистическому идеалу греческих геометров. Ньютон, возводя здание классической механики» действовал в том же эстетическом русле. Этот идеал не утратил своей актуальности по наши дни, и был закреплен в знаменитой программе Гильберта, требовавший окончательно определить: каким же минимальным набором понятий и аксиом можно обойтись, для построения всей математики.
А почему мы так стремимся отжать понятийный аппарат и обойтись самым сиротским комлексом основных представлений?   Внутри науки ответа на этот вопрос не сыскать. То что минималистский идеал укоренен в эстетике мышления со всею возможной ясностью и убедительностью продемонстрировал Анри Пуанкаре в «Науке и методе». Он утверждал, что эстетическое удовлетворение, доставляемое математикой «находится в связи с экономией мышления. Подобно этому, например, кариатиды Эрехтейона кажутся нам изящными по той причине, что они ловко, и так сказать, весело поддерживают громадную тяжесть и вызывают чувство в нас экономии силы». Важно подчеркнтуть, что подобные аргументы внешни по отношению к рационализму, из геометрии Эвклида их не добыть.
                                                 
***
Итак рациональное знание «арационально» стремится к исключению (или как минимум нормализации) времени с одной стороны и предельному сокращению своего понятийного аппарата с другой. Мне хотелось бы показать, что, на самом деле, эти эстетические предпочтения рационального ума находятся в неочевидной и, по-видимому, ранее необсужденной связи. Именно потому что в отдельных случаях удается исключить из рассмотрения особенности течения времени, вступает в свои права математика – универсальный язык науки, предпочитающий не умножать сущности без крайней на то необходимости.  
Я наткнулся на это соображение, преподавая студентам классическую механику. В самом деле, прекрасно формализуется, четко сводясь к аксиомам и понятиям статика, наука времени не содержащая. Но уже в динамике Ньютона без логического проскальзывания аксиоматизация становится невозможной. Я вынужден обсуждать проблемы инерциальной системы отсчета и горестно указать на то, что таковой на самом деле не существует! Даже в принципе Даламбера, расширяющем механику в область неинерциальных  систем возникают ускорения относительно неподвижной системы отсчета, а пойди ее сыщи, помимо того возникает перенеприятная проблема измерения времени и синхронизации часов. Именно «ненормальность» времени, не позволяет последовательно аксиоматизировать Ньютонову механику. С этой проблемой справляется Эйнштейновская теория относительности, одновременно нормализующая время и геометризующая физику.
В термодинамике успешная аксиоматизация становится возможной, тоже лишь в том случае, когда описываются равновесные состояния. Обратим внимание: неравновесная термодинамика Ильи Пригожина устроена так, что она даже не напоминает евклидову геометрию. В неравновесной термодинамике невозможно согласиться с тем, что течение времени – всего лишь навязчивая иллюзия и потому не удается указать краткий перечень понятий и аксиом, на котором можно построить все здание. Пригожинская термодинамика представляет собою весьма разнообразный набор приемов, позволяющих трактовать сложное поведение неравновесных систем. Илья Пригожин не уставал повторять:  нет сложных систем, есть сложное поведение (т.е. нечто развертывающееся во времени).
Бифуркационное поведение систем, не позволяющее в точности предугадывать ход вещей, показывает, что не каждая цепь событий может быть адекватно отображена в логическую цепь высказываний. Зато Пригожинская термодинамика скромно классифицирует сложность, сильно напоминая нам биологию. Раньше физик, описывая некое полузнание, не подымающееся до математических высот «Книги» Ландау и Лифшица, кривя губы цедил: зоология. Сегодня приходится быть поскромнее. Биологическое знание не оттого наименее «геометризовано», что биологи не читали математических книг, а потому что из эволюционной биологии временной фактор принципиально неустраним.   

                                                 
***
Наш с вами язык, человеческая речь, упорно сопротивляется и нормализации времени и сведению к минимуму словарного запаса. Обратим внимание на то, что эти процессы идут рука об руку. Я давно заметил, что убогий лексикон (скажем, блатной) непременно сопровождается неспособностью передавать временные оттенки. Дети, не набрав еще достойного словарного запаса, неважно различают и времена. Словарь Эллочки Людоедки не случайно содержал глаголы лишь только в повелительном наклонении (несколько неопределенном во временном отношении). Развитые, богатые синонимами языки, такие как английский, тончайше нюансируют временные оттенки глаголов.
И чем успешнее это сопротивление тем пригоднее речь для передачи знания, недоступного науке. Таково знание о жизни. Наша жизнь представляет собою сцепление событий, связанных и причинными и временными и пространственными связями (и всякими прочими, для которых термины еще не придуманы). И вовсе не всегда после означает вследствие, и не всякая временная последовательность событий, может быть адекватно отражена в причинно-следственную связь. Если мы полагаем, что такое отражение всегда возможно, то нам остается признать владычество рока, и нет места феномену свободы. Греки и выдумали математику – знание, не содержащее времени, и легко приняли идею фатума, рока – неотменимой власти сцепления причин и следствий.
Человеческая жизнь успешно отражается в хорошо организованный текст именно потому что язык несет в себе все необходимое для передачи этих разнородных сцепок, и связность текста оказывается пригодной для передачи связности человеческой жизни. Как ни странно проблемой развития содержания от фразы к фразе -  связности текста филология начала заниматься сравнительно недавно, пытаясь понять как «фразы зацепляются одна за другую, образуя сверхфразовые единства: это достигается повтором слов, использованием местоимений, заменяющих слова предыдущей фразы, выбором слов из одинаковых или смежных семантических полей и т. п» (М. Гаспаров).
Но размышляя об организации текста, кое-что нащупали уже римские поэты и риторы, осознав, что временная, пространственная и причинно-следственная организация событий требуют различных средств для их «возгонки» в текст (см. статью М. Гаспарова «Античная риторика как система»). Римской риторике принадлежат огромные успехи в осознании структуры человеческой речи, не следует забывать и того, что риторика была, по сути, единственной школой мышления в те времена. Мне иногда кажется, что именно риторика подготовила почву для поражающего воображение своей скоростью распространения христианства в римской империи. Еврейское изобретение, поставившее в центр мироздания Книгу, было столь легко усвоено Римом, именно потому, что сознание образованного римлянина уже было пропитано и литературой и литературщиной. И вот, рассуждая о структуре текстов Горация, М. Гаспаров пишет следующее: «когда нет причинной последовательности, то в поле читательского зрения оказываются состояния, сменяющие друг друга во времени. В центре внимания в этом случае – глаголы» («Топика и композиция гимнов Горация»). И все таки греко-римские тексты – статичны: «если в элегии нового времени герой начинает с нерешимости, а кончает решимостью … то в древней элегии герой начинает со смутной нерешимостью а кончает осознанной нерешимостью».
Иврит с его бесконечными глагольными рядами предоставляет практически неограниченный простор для передачи и временных связей и смены состояний. При этом временные, пространственные и причинные зацепления событий в танахических текстах имеют собственную структуру и организацию. Именно поэтому эти тексты так непостижимо емки, ведь Танах – книга жизни. Я давно убедился в том, что Танах плохо понимают люди, привыкшие читать учебную литературу. Учебник, оставляя за бортом страсти и дискуссии, разворачивавшиеся во времени, приучает единственно возможными и реальными считать причинно-следственные связи. Толстой был совершенно прав, говоря о том, что ученые, во всем,  что не касается их науки, сплошь и рядом оказываются самыми настояшими ослами (я без всякой радости могу это сказать и о себе). Ибо длительная научная практика приучает экономить слова и устранять время, в то время как жизнь куда более напоминает складно организованный текст чем математическую теорему.
Временной фактор принципиально не исключим из знания о жизни – это тема сквозная в философии Мераба Мамардашвили (может быть поэтому я так дорожу его текстами и явно злоупотребляю их цитированием). Более того, сам феномен человека не возможен вне времени. «Петух не помнит о тревоге, кторая была вчера. А ведь она была – он кричал трепыхал крыльями и всякое такое, был в экстазе – и не помнит» (М. Мамардашвили «Появление философии на фоне мифа»). А человек помнит – и в меру того, что помнит - он человек. Все человеческое в человеке оказывается прислоненным к тайне времени: например, добрым нельзя быть сегодня, потому, что я был добрым вчера. Чтобы быть добрым требуется непрерывно разворачивающееся во времени усилие, или немного приподнимая язык – соучастие в Творении. Иврит не только пригоден для передачи таких вот состояний, раскручивающихся во времени, но и конституирует мышление в котором главное действующее лицо время. Я продолжаю упорствовать в том, что время все-таки не совсем обычная координата, и окончательной нормализации-рационализации не подлежит.

2004


  • О восприятии времени у античных греков и древних евреев

  •   
    Статьи
    Фотографии
    Ссылки
    Наши авторы
    Музы не молчат
    Библиотека
    Архив
    Наши линки
    Для печати
    Поиск по сайту:

    Подписка:

    Наш e-mail
      



    Hosting by Дизайн: © Studio Har Moria