Михаил Копелиович

Два круга существования

(О романе Сергея Баумштейна ”Искусство узких квинт”)

У книги подзаголовок: "Два дня Вити Корнфельда – гражданина Израиля, эмигранта". Сразу хочу сказать, что мои "два круга" к "двум дням" подзаголовка отношения не имеют. Один круг – "темперационный", шире: вмещающий мотивы души, воображения, художества и философствования. Другой – житейский, вот эти самые дни (многие, а не два) Вити Корнфельда, настройщика фортепиано, редактора, графика, обывателя.
Автор "имел неосторожность" закончить свою вещь следующей декларацией главного героя (и несомненного "alter ego"!): "Вину за несостоявшийся роман с Государством Израиль беру на себя!" (Отсюда хоть и "гражданин Израиля", но "эмигрант".) Что значит несостоявшийся роман – все равно с кем: женщиной ли, страной? Это значит, к примеру: я был влюблен, но "она" меня отвергла. А тут любовь и вовсе была заочной; когда же познакомился с любимым "предметом", оказалось, что он любви недостоин. Кто виноват?
Скажу о себе. Не только потому, что пережил много сходного (и там, и тут). Еще и потому, что нахожу в себе немало общего с Витей Корнфельдом. В характере. В склонностях. В отношении к жизни. "Сколько помню – тошнит от жизни. Все поперек горла ". Еще: "Жизнь как таковую он по давней привычке воспринимал через призму художественной литературы".
Я, как Витя, в отличие от многих знакомых считал, что если уж уезжать, то лишь в Израиль. Потому что (конечно, не только потому) в других - даже в самых благополучных – странах рано или поздно дело дойдет до погромов. Но, как Вите и большинству репатриантов в трудоспособном возрасте, на новом место надо было зарабатывать на пропитание, а это без хорошей специальности и почти без языка оказалось (ха!) задачей весьма мудреной. Отсюда всякие депрессивные штучки.  А вот обиды на страну, честное слово, не ощущал ни единого мига. Винил только себя. Так что, полагаю, могу где-то и поспорить с Витей насчет здешних дел. И отклонить праведную патетику финальной фразы героя. Какой там роман с Государством Израиль! Разве что с выдуманным в горькие годы отказа... А у меня и до отъезда прекраснодушные иллюзии отсутствовали.
Впрочем, эту полемику оставлю на десерт. Все же "Искусство узких квинт" – роман, а не эссе и даже не "роман-исследование".
И, кстати, о жанре. С. Баумштейн снабдил свое детище не только названием и подзаголовком, но еще и "влепил" ему весьма замысловатое и хитроумное жанровое обозначение "повесть а la  роман". Замысловато оно в ряде отношений. Во-первых, зачем французское "а la", если давно уже принято писать по-русски "а ля"? Во-вторых, повесть "а la  что бы то ни было"  выглядит щегольски и отчасти даже претенциозно. Или, чего доброго, тут намек на некую конкретику? Может быть, после  "а la  роман" напрашивается заглавие какой-то другой вещи? Например, романа Дины Рубиной "Вот идет Мессия!.." В авторском предисловии к "а la  роману" содержится недвусмысленное признание: «Предположение: появлением на свет "Искусство узких квинт" обязано роману "Вот идет Мессия!.." абсолютно правомерно.» 
Но оставим гадания. Поговорим об искусстве.       
Искусство – или, если угодно, искусность – автора рецензируемого сочинения, которое в дальнейшем все же предпочту именовать романом, для меня несомненно. В противном случае не стоило бы браться за рецензию. Здесь, как и в любом добротном произведении художественной прозы, наблюдается три "вида" искусства: структурно-композиционное, мистификационное (искусство собственно вымысла) и стилистическое. Есть еще одна черта нешуточной прозы, но, похоже, в  наше время она не в  чести. Это психологизм, "рисунок души", каковой Сергей Баумштейн, как и многие современные авторы (та же Дина Рубина), частенько замещает подчеркнутой близостью персонажей к живым, реальным прототипам. Заметить это могут лишь читатели, знакомые с прототипами. И вообще это скорее особенность прозы определенного типа, нежели дефект.
Композиционно роман построен, как... детская  пирамида. На общий стержень надеваются, скажем, три кольца: у основания самое большое, выше – меньшее, на самом верху – наименьшее. Роман состоит из трех глав, размер которых точно так же уменьшается от конца к началу (соотношение тут, я не поленился высчитать, примерно такое: 6:2:1). При этом в каждой главе имеются всевозможные отступления от декларированных двух дней Вити Корнфельда: ретроспективные (иногда на очень большую  глубину), пространственные (порой на сотни, если не на тысячи километров от основного места действия), сновидческие (в них время растягивается на десятилетия, а реальность диаметрально противоположна эмпирической). Наконец, ближайшее Витино окружение, включая его самого, проживает в романе по две жизни; вторую – в большом сне Вити, составляющем львиную долю второй главы (она и называется подходяще: "Если верить Фрейду..."). Все  это составляет достаточно экзотическое ("сильно пересеченное") повествовательное пространство, что и позволяет "присвоить" вещи С. Баумштейна ответственный титул романа (без всякого "а la").
"Прозвоним" сюжетные линии, пронизывающие вселенную романа.
Витя Корнфельд занимается двумя вещами:

1) ковыряется в старом "Бехштейне" (то есть ремонтирует и настраивает этот инструмент), принадлежащем пани Батье Береловски, репатриантке из еще довоенной Польши, ныне живущей на улице Алленби в Тель-Авиве;
2) выпускает вместе с Изой Гольдгевихт, главной героиней романа (но не следует думать, что у Вити с Изой любовный роман; они не более чем симпатизируют друг дружке, и то лишь до поры до времени; собственно любовная интрига в "Искусстве узких квинт" отсутствует), еженедельное литературное приложение "Йом шиши" к русскоязычной газете "Новости Израиля" (в "Мессии" Дины Рубиной, если помнит читатель, тот же еженедельник именовался "Полднем", и, между прочим, сотрудник Зямы по "Полдню" тоже откликался на имя Витя).
На этот сдвоенный "вертел" (заметим, что механику "Бехштейна" Витя реставрирует в помещении редакции, в перерыве между версткой газеты) и насажены "кольца"-главы романа С. Баумштейна.
"Мясо" же повествования включает: описание жизни в Израиле Вити  с девяностопятилетней тетушкой Шулей и персидской кошкой Лузой, а также Изы с семейством и местного окружения обоих солистов; глубокую (как уже указывал) ретроспективу, в которой с надлежащими подробностями прописано прошлое соответствующих персонажей,  в особенности Вити и пани Батьи. Все это, так сказать, "non-fiction" романа.
Есть в нем и "fiction", где герой "навевает" себе и человечеству сон, для героя, может, и золотой, а вот для человечества, особенно для евреев стран ислама, весьма невеселый (зато счастливый для еврейства европейского).

Надеюсь, дав этот краткий очерк, я лишь приоткрыл завесу над богатой событиями сюжетной канвой "Искусства узких квинт", но не отбил у читателей желание непосредственно познакомиться с романом С. Баумштейна.
Итак, помимо искусства настройки фортепиано нас потчуют в этом романе еще искусством воспроизведения реальной жизни (в формах самой жизни, как учили в советской школе). А также и фантастикой – дерзкой в  концептуальных притязаниях, зато и отменно достоверной в деталях сконструированного "альтернативного" мира. Что касается достоверности, объемности и "смачности" описаний, в этом отношении особенно отличаются, на мой взгляд, весь "парижский" фрагмент второй главы (из сна Вити) и тот эпизод (без "посторонних" – для него, эпизода, - вставок и слоев), который собственно представляет собой "На улице Алленби, у пани" (так названа третья глава романа); не зря автор публиковал различные части этого эпизода в периодике.
Что еще сказать об особенностях этой прозы? Что ей присущи все добродетели и пороки сегодняшнего нарочито "неряшливого" и нарочито же щеголеватого письма.
Хорошо это или дурно? 
Если рассматривать под углом зрения традиционной психологической русской прозы, где ирония полностью забивалась жалостью (помните, в хемингуэевской "Фиесте" эти "иронию и жалость", поданные уже тоже в ключе больше ироническом?), скорее дурно.
Но модернистская проза ХХ века и один из ее изводов – и могильщиков – постмодернизм давно привили читателю иные ценностные критерии. Что русскому здорово, то немцу – смерть.
Так вот, и русскому пошли на здоровье такие "штучки" новой прозы, как: чрезвычайно повышенная – и не стесняющаяся этого – степень автобиографичности (куда более высокая, чем в "Докторе Живаго", нередко именно по этой причине отвергаемом1);
(Сноска1. К хору хулителей пастернаковского романа присоединился и Витя Корнфельд (читай: Сергей Баумштейн), походя, не приведя никаких аргументов, "отшвыривающий" роман, "вопя: - И это писала рука гения, открывшего эпоху в поэзии?!") центонность, или в переводе на общедоступный язык, злоупотребление цитатами (точными и приблизительными, "в шутку и всерьез"); загрязненность языка сленгом и бранью всякого рода; чрезмерное – чаще пародийное, но все-таки! – внимание к "телесному низу" человека,  к его, говоря словами поэта, "сточным местам" (Дм. Сухарев).
Обобщая, можно сказать, что девиз этой новой прозы – тотальная и демонстративная антисакральность, когда выворачивается наизнанку, препарируется и обсмеивается все на свете, и с особенным смаком то, что прежде в глазах общества составляло незыблемое табу.
Что ж – и разъедающий скепсис, и "булыжниковая" ирония придают подобным текстам специфическую прелесть, но, как и противостоящие им "серьез и пафос", требуют от прозаика тонкого чувства меры. В этом смысле прозаик-(пост)модернист постоянно балансирует на лезвии бритвы, - в случае неудачи "порезы" бывают глубокими и труднозаживающими...
"Искусство узких квинт", чрезвычайно осторожное в обращении с нежной механикой ремонтируемых фортепиано, в отношении своего словесного – также весьма хрупкого – материала нередко оказывается менее чутким и целящим. Но это – неизбежные издержки избранной манеры письма или, если кто предпочитает, плата за присутствие в сегодняшнем круге чтения.
О персонажах романа хочется заметить, что, будучи несколько обделены "диалектикой души" (в этом плане приятным исключением является пани с улицы Алленби), они искупают сие умом и искренностью всех своих проявлений, даже если те выражены не вполне, на строгий вкус, опрятно, а иной раз и вовсе брутально, И, что самое главное, у них есть судьба. А это значит, что, исходя из прошлого и настоящего персонажей, можно судить об их будущем – не с кухонными подробностями, разумеется, но с достаточной для данных условий степенью точности. К этому (то есть, к предвиденью) в особенности побуждает неожиданная концовка романа, недостаточно мотивированная по законам классического реализма, но, возможно, легитимная с точки зрения новейшего "реализма без берегов".
Прежде чем перейти к давно обещанной идеологической полемике с автором романа, отмечу присущее ему (и роману, и автору) отменное чувство юмора. Это, кстати, более чем что-либо другое роднит роман с "Мессией" Дины Рубиной.
Юмор прослаивает все уровни повествования, вплоть до его "клеточной" структуры. Например, он проявляется и в значащих именах героев: Виктор Корнфельд – победитель в поле; Гольдгевихт (фамилия Изы) – золотая гиря, и в спонтанных реакциях героев на внешние раздражители: так, в самом начале романа, когда Витя, "ворвавшись" в редакцию, приподнял оконные жалюзи, "накалившийся воздух комнаты густотой и цветом напомнил ему соус к еврейскому кисло-сладкому жаркому, которым тридцать пять лет назад обкармливала его Шуля". А в сцене коньячных возлияний с приятелем под треп об отъезде (дело происходило в Вильнюсе, последнем Витином "оплоте" перед репатриацией) выявилась еще одна грань авторского юмора, - назову его философическим: "По мере опустошения бутылки неотвратимо надвигались экзистенциальные вопросы бытия". Во сне Вити – очутившись в Лиге Наций образца ноября 1942 года (когда на самом деле ее уже в помине не было) и раздумывая, куда бы приткнуться, герой пуще всего избегает ложу советской прессы: ведь там "каждый первый – энкаведист". А как вам "здешние Цирцеи, чей тяжкий труд вознаграждают поэкстазно" ("труженицы вагины" в другом месте романа менее аппетитны)! Еще одна, последняя цитата: у некоего вильнюсского русскоязычного писателя "жовиальность очаровательно торчала из-под скорбномыслия, как ненароком выглядывает – между лаковыми штиблетами и брюками смокинга – завязка от кальсон".
Остаток места посвящу моим "идейным разногласиям" с Витей Корнфельдом, а если обойтись без церемоний, с его  создателем. Почему израильская действительность начала 90-х годов ХХ века (пик большой алии) так сильно не поглянулась Вите-Сергею, тогда как издали (из Вильнюса, а еще раньше – из Киева, города в котором он вырос) она казалась ему не просто привлекательной, а зовущей? Потому, что он столкнулся в ней с тем, чего никак не ожидал? Кто больше виноват в этой "невстрече" – реальность или иллюзорное представление о ней? Ответ, думаю, ясен.
Теперь о другом. Сон Вити. Своего рода пиррова победа ("победа на поле"). Заменив (чего только не бывает во сне!) Катастрофу европейского еврейства гибелью афро-азиатских собратьев по крови, от рук не германских, а арабско-тюркско-иранских нацистов, автор произвел довольно рискованную манипуляцию, хотя в творческом плане, как художник, он действительно вышел победителем. Однако недаром Иза-Золотая гиря тяжело поссорилась с Витей именно из-за этого сна. Дело в том, что "сновидцу" перемещение центра гибельных для евреев событий из Европы в Азию и наяву представляется предпочтительным вариантом, чего он и не скрывает (правда, в пылу спора с Изой).
По мнению Вити, ашкеназы в силу своей "пархатости" (понятие в устах Вити весьма многосмысленное и обладающее безусловно позитивной коннотацией) выше и потому более для матери-Истории ценны, нежели сефарды, или, как их чаще – и обиднее – называют в романе, "мизрахи". Иза, в ответ на Витину аргументацию, резюмирует: "Ты напоминаешь антисемита, что нашел своих жидов – мизрахов!" Витя же, в свою очередь, не признает за мизрахами права на почетное звание "жидов – народа цадиков и Нобелевских премий". И еще: "Доборолись (сионисты, отцы-основатели государства. – М.К.). Превратили Израиль во всемирный комбинат по переработке евреев в идиотов".                                 
Что тут скажешь? Есть, конечно, и у Вити своя правда.
Но она не в том, что некоторые люди, выражаясь языком Орвелла, "равнее других" и ввиду этого менее заслуживают насильственную смерть, чем те, кого они "равнее". Это безнравственно – желать лучшим выжить ценой гибели худших (даже если признать, что существует некий эталон "лучшести").
Если бы не было в заключительной части романа "дневного" оправдания тому, что примнилось герою в часы отключения сознания, пожалуй, можно было бы принять, хотя и с некоторой оторопью, предлагаемую – целиком вымышленную – версию Катастрофы. Но оно, оправдание, наличествует, – стало быть, сон о Катастрофе – не просто каприз и выплеск подкорки...
И это вынуждает отмежеваться от довольно сомнительных в моральном плане философствований Вити Корнфельда. Хотя, повторяю, сам по себе сон художественно состоятелен и придает роману некое дополнительное измерение, делает его более пикантным, что ли...
Вот, собственно, и все, что мне хотелось сказать о романе Сергея Баумштейна "Искусство узких квинт". В целом это вещь зрелая, содержательная и репрезентативная для определенного среза как советской, так и израильской действительности, предлагающая достаточно трезвый отчет о нашей географической родине). Некоторая избыточная жесткость восприятия Израиля ("несостоявшийся роман с ним") компенсируется здесь добротно-юмористическим фоном, что обличает в авторе писателя, способного видеть и чувствовать жизнь, как бы она ни была трудна и несправедлива, не только в ее "тошнотворных" проявлениях.


  • Глава третья романа. На улице Aлленби, у пани  




  •   
    Статьи
    Фотографии
    Ссылки
    Наши авторы
    Музы не молчат
    Библиотека
    Архив
    Наши линки
    Для печати
    Поиск по сайту:

    Подписка:

    Наш e-mail
      



    Hosting by Дизайн: © Studio Har Moria