Эфраим Холмянский

ЗВУЧАНИЕ ТИШИНЫ


ГЛАВА ПЯТАЯ

            

В мае 1984 года все мои старания организовать летний лагерь по-человечески ни к чему не привели. Проблемы, какие только могли возникнуть, неминуемо возникали. А ведь так хотелось сделать все как можно лучше! Набрать группу многообещающих новичков, не имеющих опыта погружения в иврит, и передать накопленный годами опыт, все удачные находки и наработки. Кто знает, может, этот лагерь - моя лебединая песня?

Но тут, как назло, разом, словно сговорившись, посыпались всевозможные неприятности. Большинство перспективных учеников – те, на кого я особенно рассчитывал и для которых, собственно,  старался, в силу разных обстоятельств никак не могли приехать в нужное время, да и у остальных все должно было проясниться лишь в последний момент. Тогда я решил разбить лагерную смену на две фазы: основную и предварительную, и предварительную провести под Москвой, в палатках. Таким образом, мы выиграем время и, уже начав заниматься, постепенно подготовимся к проведению основной фазы.

Близится день отъезда, а тут слежка не на шутку разбушевалась - “топтуны” сопровождают по всему городу, куда ни пойди, хоть даже в универсам! Причем следят в открытую, нагло, ничуть не стесняясь! Знай, мол, наших – теперь нам все дозволено! Возле дома круглосуточно торчит гебэшная машина! Нет, похоже, на сей раз не удастся уйти от слежки. Куда там! Вон какой штат на ноги подняли! Фотографируют прямо на улице! Всерьез взялись, что и говори!

Привести в лагерь “хвост” – последнее дело. Однако сдаться заранее, даже не попытавшись выкрутиться, тоже не годится. Нет, сперва надо начать, посмотреть, как пойдет, словом, сделать все возможное, ну а уж если ничего не получится и избавиться от слежки никак не удастся, что ж, тогда… лагерь придется отменить.

Слежка не отпускает ни на минуту. Кажется, я сделал все, что мог, не упустил даже последнюю мелочь: не далее как сегодня утром несколько приятелей назначили мне по телефону встречи на завтра и послезавтра. Ни у кого не должно возникнуть ни малейшего подозрения в том, что я сегодня вечером исчезну. Точные место и дата неизвестны никому, кроме тех, кого это непосредственно касается. Не оттого ли так старается КГБ? 

Выходим с Валей Шифриной «прогуляться по улице». В удобном месте, на открытой площадке, ничуть не таясь, стоит странный субъект и, вертя головой вправо-влево, обозревает окрестности. Ну, это явно один из «наших»! Несмотря на напряженность ситуации мы с Валей так и прыснули со смеху – до чего забавная фигура, прямо как локатор, таких я еще не видал! Время, однако, поджимает, в запасе не более десяти минут: если за это время не уйдем от «хвоста», - все, поездку придется отменить.

И вдруг, прямо у нас за спиной, заурчал мотор: такси кого-то повезло внутрь микрорайона. Меня сразу осенило: такси – вот наше единственное спасение! Есть только одна дорожка, по которой оно может выехать обратно. Только бы никто не перехватил! Через пару минут такси действительно возвращается.      

Замираю, как перед броском. Бросаю отчаянный взгляд на гебэшника – он как раз начал поворачивать голову в противоположную сторону. Успеем – не успеем? Быстрым взмахом руки останавливаем машину. Мгновение – и мы внутри, еще миг – и машина трогается. Откидываемся на сиденьях, оглядываемся назад – гебэшник продолжает медленно поворачивать голову. О, Боже, кажется, не заметил!

Через пару минут мы у Валиного дома, забрасываем ее вещи в такси и едем через весь город ко мне. Гебэшная машина по-прежнему дежурит у моего дома, но сейчас в ней почему-то никого нет. То ли не ожидали, что еще раз вернусь домой, то ли просто потеряли мой след. Но нельзя терять ни минуты! Прошу Валю лечь на заднее сиденье и опрометью бросаюсь в подъезд.

Торопливо прощаюсь с родителями. Последний поцелуй. Они провожают меня в короткую поездку, которой предстоит стать столь долгой. Много-много воды утечет, прежде чем мы снова увидим друг друга! Да еще при каких обстоятельствах!

Быстро, насколько позволяет вес рюкзака, несусь обратно к машине. Впихиваю в нее рюкзак, и машина сразу рвет с места. В последний раз оглядываюсь назад. Вот мой дом, он стремительно уменьшается, а вот и гебэшная машина возле него – как стояла, так и стоит.

Путаным, кружным путем, многократно сворачивая и резко меняя направление, мы приезжаем на условное место. Слежки, как ни странно не видно. Ура! Здесь уже заранее собраны все необходимые для лагеря вещи, и отсюда мы рано утром отправляемся в наш лесок.

Прибываем. Как здесь спокойно! Никто не мешает. Две недели пронеслись незаметно -  в напряженной учебе, с ее радостями и трудностями. Пора возвращаться в Москву, а оттуда ехать в Эстонию, там будет вторая фаза. Я в сильном напряжении: как все получится?

Приехав в Москву, отправляюсь к Леве П., у которого оставлены для нас билеты и где меня ждут еще два ученика. Лева - милый и очень порядочный человек, но мои конспиративные ухищрения его забавляют. Наверное, это естественная реакция человека, который не представляет себе масштабов нашей деятельности.

Признаться, один разговор с ним на эту тему запомнился надолго и пребольно ранил. С некоторым пренебрежением Лева дал понять, что у меня, видно, мания величия, ежели я полагаю, что за мной столь пристально следят. Ведь никто, кроме меня, так не конспирируется. А может быть, я еще и немного трушу? Надо признать, на протяжении всех лет я не раз и не два, в той или иной форме выслушивал подобные замечания. И, как правило, мне удавалось игнорировать насмешки, обращая все в шутку. Но в тот раз – то ли слишком много всего накопилось, то ли Лева говорил слишком резко, но обида застряла во мне, как заноза.

Я заскочил к Леве за билетами и за учениками. Оттуда на такси, сломя голову, помчались на вокзал. На вокзале ничего особенного не заметно - мы все благополучно собрались, сели в поезд. Правда, у проводника какой-то тяжелый, неприятный взгляд – на душе сразу стало тревожно.

Мы едем поездом Москва - Таллинн, билеты, разумеется, взяты совсем не до той станции, на которой мы собираемся выходить, а гораздо дальше - до Тарту. Первая остановка – Калинин. Терять особенно нечего, по виду проводника не ошибешься – нас явно «пасут», и довольно основательно. Выхожу вполне открыто на перрон, чтобы бросить письмо родителям. Уже третья неделя, как они обо мне ничего не знают, а из пункта назначения я им и подавно не смогу ничего сообщить: ведь это означало бы выдать его местоположение.

На платформе, как всегда, людно, поезд стоит недолго, я пробираюсь к почтовому ящику. Вдруг вдоль платформы в мою сторону на всех парах несется какой-то человек – немолодой, в железнодорожной форме со знаками различия. Чуть не налетев на меня, подбежал к стоящему рядом со мной человеку и, еле переводя дыхание, отчетливо и достаточно громко выпалил: «Они следуют, они следуют!» Я обернулся, глянул на его собеседника. Ну да, конечно, вот она, каинова печать, вне всякого сомненья – гебэшник!

Опускаю письмо в ящик и возвращаюсь. По-прежнему перед глазами эта сцена. Неужели он говорил про нас? Небось, начальник станции бежал или заместитель. Неужели мы вышли на такой уровень?! И вдруг что-то кольнуло в сердце: про вас, про вас, дорогой, и про тебя персонально! Похоже, дело приняло очень серьезный оборот. Поезд тронулся, мы собрались в одном из купе и держим военный совет. Что же все-таки делать?

Вообще-то это уже не первый случай, когда по дороге так явно «пасут». И ведь удалось же мне уйти в 83-м. Правда, нас тогда было только двое... Делать нечего, во всяком случае, нужно попытаться добраться до пункта назначения. Как обычно, договариваемся разбиться на группы и встретиться в условленном месте. Как же всегда тяжелы и неудобны все эти встречи невесть где! И что делать, если вдруг кто-то из нас не придет? 

На станцию Тарту, до которой у нас билеты, поезд прибывает в девять утра. Наш проводник уже изрядно выпил. Что ж, остается попытать счастье под утро – может, они опять проспят, как в 83-м. Сговариваемся выскочить на маленькой станции, поезд туда приходит примерно в пять утра, то есть часа за четыре до Тарту. Настроение мрачное. Разбредаемся по купе коротать день...

В пять утра еще темно и ужасно холодно. Проводник наш не показывается из своего купе: он, похоже, изрядно пьян, даже дверь не приоткрывает. Поезд на этом полустанке стоит только две минуты. Вопреки всем правилам сами открываем вагонную дверь, вываливаемся на платформу со всеми вещами и сразу уходим. За спиной какая суета, звуки хлопающих дверей – видимо, проснулся кто-то из гебэшников, – но поздно. Поезд отправляется. Минута-другая – и мы остаемся одни.

На платформе в такой ранний час практически никого. Поспешно уходим в ночь. Чем дальше уйдем, тем больше шансов, что они все-таки потеряют наш след. Впрочем, никакой слежки пока не видно. После утомительного путешествия на нескольких автобусах, наконец, попадаем в городок Выру на юге Эстонии, а оттуда в маленький, захолустный райцентр Антсла. Мы почти у цели. Городок весь точно как в полусне. В центре площади неизменный атрибут любого советского города – памятник вождю, вокруг него разбит плюгавенький скверик. А вот и частник! Еще 16 км пути, и мы попадаем в маленький пансионат Эхиярве.

Настоящий медвежий угол! Несколько деревянных домиков вблизи обширного озера, по берегам которого высятся огромные деревья. Райский уголок, и если бы не противный осенний дождик, особенно неприятный для середины июля, все было бы прекрасно.

Лето 1984 года выдалось очень дождливым. Пансионат стоял практически пустой. На следующий день приехал какой-то человек средних лет, потом еще компания шоферов из Таллина. Человек средних лет весьма подтянутый, очень сдержанный, каждое утро делал гимнастику на лужайке перед нашими домиками вместе с нашей Викой. Больше так никто и не приехал. Шоферы почти постоянно в большей или меньшей степени были пьяны, иногда с ними возникали небольшие трения, но, в общем-то, серьезных проблем не было.

Как бы то ни было, занятия начались. Я работал с упоением. В летних лагерях у учителей свободного времени почти не бывает: каждую минуту используешь до предела, где только можно стараешься давать персональные уроки. Главное - создать атмосферу погружения, как можно меньше общаться по-русски. Когда ученик беседует с учителем наедине – это всегда особое ощущение и сильный стимул.

Уже через два-три дня мы почувствовали, что ученики “впитывают” материал. Стали говорить легче и охотней, а когда человек ощущает, что, наконец, у него стало получаться, в глазах появляется какой-то мягкий блеск.

Занятия шли по обычной системе: разговорный язык, грамматика, чтение “Хумаша” с комментариями РАШИ и беседы общего характера - о праздниках или о памятных днях еврейского календаря. Как всегда, в летних лагерях не обходилось без жарких споров - об Израиле, о наших перспективах здесь.

16 июля выпало на 17 Тамуза, пост. С этого дня начинается трехнедельный период “бейн ха-мецарим” (между теснинами). Наши мудрецы учат нас, что время неоднородно, есть разные периоды в году. Есть время, есть время, способствующее освобождению, есть время для радости, а есть для печали.

И есть в году такой период, когда евреи наиболее уязвимы, и больше всего несчастий, бедствий и трагедий постигло их за всю историю в эти самые три недели - “бейн ха-мецарим” – между постами, с 17-го Таммуза по 9-е Ава. Это общеизвестный факт, и я не раз слышал об этом. Но никогда, честно говоря, не принимал  близко к сердцу. При прочих равных условиях я бы, наверное, предпочел не делать что-нибудь “остро опасное” в этот период, но ощущения надвигающейся беды у меня никогда раньше не возникало, не возникло и теперь.

Мы продолжали учиться; но вдруг, откуда ни возьмись, посыпались на голову какие-то мелкие неприятности: что-то потерялось, что-то разбилось, сломался кран. Мы как могли, пытались со всем этим бороться.

В ночь на пятницу 19-го июля мне приснился жуткий сон: будто я в Москве, еду на какую-то деловую встречу, и вдруг вырастают передо мной два милиционера. Сперва требуют показать документы для проверки, потом лезут обыскивать сумку. В последнее время  в Москве сильно участились подобные случаи.

И вот я с ощущением бессилия, как это бывает во сне, вижу: они добрались до записной книжки и с «кровавым» наслаждением садистов листают страницу за страницей, поглядывая на меня с омерзительной улыбкой. И, хотя я даже во сне знаю: в записной книжке нет и быть не может ничего для них интересного - нет в ней адресов из городов, все равно охватывает ощущение, будто главная тайна, которую я так берег, попала им в руки. И это уже ничем невозможно ни исправить, ни искупить. Теперь - все!

Я просыпаюсь ранним восхитительным утром, - солнышко, щебечут птички, летний ветерок едва колышет занавеску. Но ощущение поразительной, невероятной реальности пережитого не уходит. Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Все вроде бы как раньше. Нет наяву Москвы, мои друзья спят вокруг, но чувство страшной тяжести и тревоги поселилось в душе. Ну что ж, действительно нужно быть слепым, чтобы не видеть во всем этом “симан”, знак свыше. Но как его понять, как расшифровать, может быть, буквально?

Утром, когда все проснулись, я самым решительным образом прошу каждого проверить свои записные книжки, почистить их, просмотреть на предмет конфиденциальных записей, чтобы в случае обыска ничего, не дай Бог, не попало в руки ГБ. Снова просматриваем все взятые с собой материалы. Они столь тщательно отобраны, чтобы ни в чем, не дай Бог, не было никакой критики ни режима, ни идеологии; чтобы не к чему было придраться. Нет, вроде, все в порядке.

В понедельник мы позанимались особенно удачно. Около семи вечера, когда я был в своем домике, я вдруг услышал громкий взволнованный крик Хаи: "Участковый уполномоченный при исполнении"! Я выглянул наружу. По направлению к нашему домику спешил офицер милиции в сопровождении двух мужчин в штатском.

Интересно бы в такой момент заглянуть в душу человеку! Посмотреть, как крутятся там все шестеренки. Именно в такой, критический момент, когда на тебя набрасываются. Что же ты чувствуешь? Страх жертвы, которую преследует охотник или дикий зверь?

Почему-то нет. Эти последние мгновения запоминаются особенно ясно, будто время вдруг изменило ход. Они так насыщенны! В каждый момент спрессована вечность. Будто невидимая пружина взведена во мне. Мысленно я повторяю, внедряя в свое сознание простые слова: «Я спокоен, я спокоен, я владею ситуацией, сознание ясное...»

Милиционер требует, чтобы все члены группы собрались с вещами.

- В чем дело? – спрашиваю я. - Представьтесь, предъявите документы. Где ваш ордер?

Все собираемся. Милиционер ледяным голосом требует, чтобы мы показали цветы. Мы смотрим друг на друга в немом изумлении. Цветы? Обмениваемся несколькими словами на иврите. Похоже, никто из пришедших иврит не понимает. Решили, что все члены группы будут вести себя на равных, чтобы я не выделялся. Просим, чтобы нам предъявили ордер на обыск. Милиционер показывает нам ордер, в котором что-то написано по-эстонски. Понятно, никто из нас ничего не понимает. Говорим ему, что по такому ордеру мы, конечно, ничего не покажем, кроме документов. Милиционер предлагает перевести его на русский. Мы соглашаемся выслушать.

Текст совершенно поразительный: нас подозревают в разорении цветочной клумбы. Оказывается, в городке Антсла есть большая цветочная клумба, на которой цветами выложена надпись, что-то вроде: «Да здравствует сорок лет освобождения Эстонии!" Мы как раз нарвались в Эстонии на этот замечательный юбилей. Так вот, эту надпись по ночам регулярно разоряют, в чем, собственно, нет ничего удивительного. Надо полагать, не все эстонцы в восторге от такого «освобождения».

Оказалось, власти не нашли ничего лучше, чем обвинить нас в разорении этой клумбы. Целью обыска является обнаружение цветов с нее. Услышав подобное, мы раскрыли от изумления рты: ничего более фантастического мне в жизни не приходилось слышать. Непонятно, насколько это все серьезно. По ходу дела нам напоминают и про ящик, просят предъявить письмо.

Начался обыск. Через несколько минут, обнаружив несколько “хумашей”, сидуров и других книг на иврите, милиционер заявил, что не понимает языка, на котором написаны эти книги. Может быть, они антисоветского содержания? Ему нужно будет пригласить переводчика КГБ, который находится в городе Выру, в 45 км от Эхиярве. Дело начинает принимать более серьезный оборот. Милиционер выходит звонить, и через 10 минут, самое большее, появляется новая команда, очевидно, все это время сидевшая где-то неподалеку в машине.

Приехавший гебэшик меньше всего похож на переводчика. Он сразу берет на себя руководство всем обыском. Все книги вывалены на стол и рассортированы - в одну кучу сложены старые книги дореволюционного издания и сидуры, в другую - весь наш самиздат.

- Можно узнать: какая связь между клумбой, цветами и еврейскими книгами? - спрашиваем мы.

- Есть общее правило,- отвечает гебэшник, - если в ходе обыска обнаружены подозрительные материалы, их конфискуют. Не беспокойтесь: что написано в этих книгах, мы сейчас не можем определить, их много, и здесь нет специалиста. Мы отвезем их в отделение КГБ в Выру. Думаю, уже завтра  их вам вернут, если, конечно, не обнаружится ничего такого.

Гебэшник заполняет бланк протокола. Все действия во время обыска, разумеется, юридически регламентированы уголовно-процессуальным кодексом (УПК)- что проводящий обыск имеет право делать, а что нет, как вести протокол. В частности, в соответствии с УПК, необходимо записывать название каждой конфискуемой книги, год издания, название издательства, количество страниц, какими словами она начинается, какими кончается. Предполагается, что этих данных достаточно для идентификации материала и предотвращения подлога.

Наш гебэшник, конечно, ничего подобного не делает. Записи его сделаны исключительно неразборчивым почерком и выглядят примерно так: «Книга такого-то названия на иностранном языке, столько-то страниц». Позволить такую вещь с нашей стороны было бы

мало-разумным: возможности подлога просто безграничны.

Необходимо сделать попытку перехватить инициативу, переломить ход обыска. Я вынужденно вступаю в игру. Тихим, безукоризненно вежливым голосом говорю гебэшнику:

- Владимир Павлович, полагаю, у вас, как у офицера, есть юридическое образование?

В ответ на мой вопрос в его глазах зажегся огонек.

- Раз так, вы хорошо понимаете: такой протокол юридической силы не имеет. Никто из нашей группы его попросту не подпишет. Это было бы соучастием в нарушении закона. Может быть, я ошибаюсь, но вряд ли Ваша миссия будет считаться успешной, если привезете такой протокол. Смотрите, детали конфискованных материалов не записаны, подписи нашей нет, да и прочитать ничего нельзя: написано очень неразборчиво.

Гебэшик сразу почувствовал: стиль поведения обыскиваемых изменился. Его круглое лицо внезапно повернулось, и он вперил в меня взгляд светло-голубых глаз. Он попал в удачный момент: с каким-то внезапно обретенным осознанием силы я ответил на его взгляд. Он упорствует, упорствую и я. Начинается странное единоборство. Так мы смотрим друг на друга довольно долго. Все напряжение последнего месяца и двух жутких часов обыска, эта сжатая до боли пружина - ненависть зверя, которого травит охотник, - все прорвалось во взгляде удивительной силы, который я вонзил в него. Смотрите, гебэшник отвел глаза!

Он достает другой бланк. Удивительное мгновение! Как послушный школьник, что-то старательно царапает. Странное ощущение неожиданно приобретенной силы наполняет меня. Сохраняя безукоризненную вежливость, я, тем не менее, стараюсь не пропустить ни одной его увертки, ни одной ошибки. Это важно.

Изумительная перемена не осталась незамеченной его командой. Похоже, это не совсем то, чего они хотели. То один, то другой из гебэшников, пришедших с милиционером, оспаривает наши поправки и замечания, все громче и громче, все более развязным, провокационным и грубым тоном.

Гебэшник уже неохотно прислушивается к нашим коррективам. Больше всех старается здоровенный коренастый бугай, похожий на разросшийся пень, который до этого момента стоял и курил у входа в домик. Он орет громче всех, поводя широченными плечами, постепенно подходит все ближе. Разумеется, бугай не показал документы и не назвался, а на вежливый вопрос: «Кто вы?» гаркнул: «Не ваше дело! Считайте, что я шофер!»

М-да... Вряд ли шофер должен командовать обыском. Однако, перекрикивая всех, он скоро занял главенствующее положение:

 - Вас, собственно, кто сюда звал? Не могли другого места найти для вашего жидовского сборища? Вы что думаете, мы с вами здесь всю ночь сидеть будем?! Придираться тут будете к каждой букве... Не нравится наш протокол, вообще никакого не будет, ничего назад не получите!

Я поворачиваюсь и смотрю: как наши? Сеня уже вскочил, размахивает руками, лицо Хаи залила краска гнева, а Миша Городецкий, наоборот, стал белее снега. Вика вся подвинулась вперед. Кажется, только многоопытный Реувен реагирует меньше всех.

- Успокойтесь, нас провоцируют, не отвечайте, не дай Бог, это именно, то, чего они хотят: чтобы мы среагировали, – пытаюсь говорить внятно, громко и, насколько можно, спокойно.

- Жалко, что Гитлер не разобрался, не покончил с вами! Моя бы воля, я бы вас всех...

Вся наша группа возмущенно протестует, начинаются крики, гебэшник перестает вести протокол. Еще немного, и мы полностью потеряем контроль над событиями. Необходимо срочно сплотить всю группу.

- Занесите это высказывание в протокол! - кричу, пытаясь перекричать всех. Точная фраза, брошенная со всей силой охватывающих меня эмоций. Только так можно заставить  всю группу действовать в унисон, только так можно восстановить контроль.

Скандируем:

- Занести в протокол, занести в протокол...

Это наше требование, разумеется, отвергнуто, но зато гебэшник возобновил аккуратное ведение протокола. Впрочем, ненадолго. Предполагаемый «шофер» пробрался почти к самому столу и заорал пуще прежнего:

- Сколько можно? Прекратите этот цирк! Вы что не видите, они нарочно тянут время? Да я их сейчас своими руками повыкидываю!

Тут гебэшник решительным жестом откладывает в сторону ручку и говорит:

- Предъявите ваши документы!

- Позвольте, но мы же их предъявляли в начале обыска...

- Давайте - давайте, соберите все паспорта.

Мы начинаем совещаться на иврите. (как раз сейчас будет видно насколько нам удалось научить ивриту своих учеников).

- Сдайте паспорта! - приказным тоном требует гебэшник.

- Позвольте, - говорим мы, - но мы же предъявляли документы в начале обыска, они были зарегистрированы, а сдавать паспорта мы не обязаны. Посмотрите, что написано в самом паспорте, в конце.

Но они, по-видимому, решили закончить.

- Вы сдаете паспорта или нет, последний раз вас спрашиваю? - повышает голос гебешник.

Но отдать паспорта мы, конечно, не можем. Расстаться с паспортом – это привязать себя к ним. Уже никуда не уедешь. Без паспорта человек ничто.

- Очень сожалею, ваши требования незаконны, – отвечаю.

- Вы отказываетесь подчиниться требованиям представителей власти?

- Мы обязаны подчиняться только законным требованиям. Если от нас потребуют от всех повеситься, мы что, будем вешаться?

- Ладно. Вы и вы, ваши паспорта, немедленно!

Ну что ж, дальше уже кажется, отступать некуда. Мы отдаем паспорта.

- Следуйте за нами!

Обыск продолжался с семи вечера до четырех утра. Это, кажется, тоже нарушение УПК. Насколько мне помнится, после одиннадцати такие обыски не разрешены. Середина ночи, абсолютно темно. Мы выходим на лужайку перед домом и к собственному изумлению обнаруживаем, что жизнь там кипит. Никто из остальных отдыхающих тоже не спит. Вечно пьяные шоферы вдруг оказались на удивление трезвыми. Они-то и повезли нас в Выру на своей машине, одновременно осуществляя функции  конвоя.

В пять утра нас привезли в отделение милиции в Выру и через 20 минут вернули паспорта. Ни задерживать нас, ни штрафовать нас никто не собирается.

- Можем ехать обратно в Эхиярве?

- Пожалуйста.

- Зачем же нас привезли сюда, в Выру?

- Так надо было.

Пожав плечами, удаляемся. Меня охватывает  радостное ощущение школьника, сбежавшего с уроков, но какое-то ущербное. То ли маячит что-то мрачное на горизонте, то ли просто усталость накопилась. Мы идем с Реувеном по пустынным улицам Выру к автобусной станции. Хороший солнечный день, один из столь редких в этом году.

– Реувен, хочу, чтобы на всякий случай ты знал одну вещь: если меня всерьез заберут, я не буду сидеть просто так, пассивно, как куль с мукой, в ожидании того, что они со мной сделают. Начну голодовку. Не беспокойся, я умею, я знаю, как за собой следить.

- Может, еще обойдется, - говорит Реувен. - Может не тебя.

- Ну, а кого, если не меня?

К радости наших друзей, мы вскоре были  дома. В тот же день, 23-го июля, в два часа, вся наша группа должна явиться на допрос в милицию  в Выру и, как обещал нам гебэшник, получить обратно все конфискованные у нас материалы.

Утро ушло на подготовку к допросу. Допрос в ГБ - это нелегкое испытание даже для весьма опытного человека, а для начинающих может оказаться критическим. От того, как они поведут себя на допросе, впрямую зависит, какой характер примут их отношения с ГБ - как в ближайшее время, так и в дальнейшем.

Для каждого мы пытались выработать свою линию поведения. Всех женщин я готовил вместе и предупреждал: независимо от того, опытные вы или начинающие, во время допроса вам нужно помнить только одно: вы - женщины. Старайтесь вести себя максимально по-женски. Не дай Бог, не следите ни за какой логикой ответов на вопросы. Ваша нормальная реакция должна быть что-нибудь вроде: «Ах, я не могу оставаться наедине с мужчиной, как вы разговариваете с женщиной, вы меня пугаете, вы меня запугиваете, видите - у меня уже руки трясутся...»  И все в таком духе. И, не дай Бог, ничего не подписывать! Еще есть замечательная фраза: «Не задавайте нескромных вопросов, пожалуйста!», или: «Я сплетни не распространяю!»

Вся наша подготовка оказалась на диво удачной. Мы так и думали, что основной упор они сделают на неподготовленных и на начинающих. Единственное, что мы не предусмотрели, это разделения по признаку пола. Почему-то всех мужчин повели на допрос отдельно, а женщин отдельно. С мужчинами весь допрос превратился в чистую формальность. Его вел вовсе не гебэшник, а тот капитан милиции, который начал обыск. Всех вызывали по очереди, и на каждого он тратил не больше пяти минут. Просил, чтобы были даны объяснения по поводу клумбы, цветов, почтового ящика и зачем-то, уже в третий раз, собрал подробные анкетные данные.

А женщин, действительно, допрашивал гебэшник, но уже не тот, который вел обыск, Владимир Павлович, а другой. Этим гебэшником оказался тот самый средних лет подтянутый человек, который каждое утро делал гимнастику вместе с Викой на лужайке перед домиком. Он и эти пресловутые шоферы и составляли все остальное население пансионата. Таким образом, все население пансионата оказалось заранее засланными гебэшниками. ГБ подготовила всю эту операцию прямо как военную. Этот гебэшник был, очевидно, прислан из Москвы и оказался классом много выше предыдущего.

Женщин тоже вызывали на допрос поодиночке. Начинали было с ними пространную беседу, но очень быстро обнаруживали, что это никуда не ведет. Весь допрос занял часа три. Последней, кажется, была Вика. Она пришла оттуда с каким-то странным блеском в глазах. Подошла ко мне и говорит:

- Слушай, я принесла тебе комплимент от ГБ.

- Да ну?!

- Честное слово! Видна, говорят, школа Холмянского.

- Так и сказали?

- Так и сказали.

Удовольствие теплом разливается по всему телу. Признание профессионала - это немало. В той области, где мне так трудно со своими, получить неожиданный  комплимент от противника...                 

И вдруг стало стыдно: радоваться комплиментам от ГБ! Фу, до чего ты опустился, у тебя что, уже комплекс неполноценности что ли, аплодисменты непременно потребовались? Как можно верить хоть единому их слову! Может быть, это часть какого-то плана, какая-нибудь тонкая провокация, чтобы ты расслабился?

Допрос окончен. Нам возвращают документы. Но где же конфискованные материалы, которые обещали вернуть сегодня?

Вот показывается в коридоре Владимир Павлович - вчерашний гебэшник, проводивший обыск. Я подхожу к нему:

- Как насчет того, чтобы вернуть конфискованное?

- Все уже отправлено в Москву, - говорит он. - И вообще, я к этому более не имею отношения.

Ну что ж, они замечательно держат свое слово!

Уже почти пять часов, кончается рабочий день. Никто нас, вроде не задерживает, и ничего не произошло. Мы стоим в уголке коридора, возбужденно обсуждая, как происходили допросы, и дурманящее чувство освобождения и радостной легкости будоражит меня.

Однако все это никак не укладывается у меня в голове, стройная картина не выстраивается. Почему их действия столь несогласованны, не видно никакой логики? Понятно, история с клумбой и цветами - заранее подготовленная  провокация. Для чего? Провести обыск и остаться ни с чем, забрав у нас совершенно безобидные материалы? Даже если они отправили их в Москву! И что, такой массовый допрос так ничем и не кончится? И это после такой сумасшедшей слежки, которая шла за мной все время в Москве? Что, они мне так ничего и не сделают?

Специфика положения делает меня столь уязвимым из-за секретности, связанной с проектом городов. Мое имя известно лишь узкому кругу, и, случись, не дай Бог, что, толком рассказать-то нельзя из-за чего меня преследуют. Хотя в руководстве крупных еврейских организаций на Западе об этом знают, так же, как, разумеется, в Израиле. Но разве можно это сравнить с естественной защитой, которую получает человек, работающий у всех на виду, открыто поддерживающий связи с иностранной прессой?! А кто лучше ГБ понимает эту разницу?

Наши все стоят в уголке, обмениваясь впечатлениями, а я все хожу по коридору взад-вперед, взад-вперед и твержу: «Нет, не понимаю я их, честное слово, не понимаю». Кончился рабочий день. Целая толпа заспешила мимо нас  к выходу. Ну, похоже, нам здесь больше делать нечего, обсуждать можно и в более приятном месте. Мы выходим на улицу. Ах, как сладостно чувство вновь обретенной свободы! Все такое яркое, милое, симпатичное! В любом случае наш лагерь закончил работу. Сеня Кофман прямо из Выру собирается ехать домой. Мы прощаемся с ним и едем обратно в Эхиярве.

Уже ближе к семи мы приезжаем в пансионат. Чуть-чуть умыться, отдохнуть, привести  себя в порядок. Каким длинным был этот день! Уже почти семь.

Я бросаюсь к приемнику. Я хочу узнать, что  происходит там, в Израиле. Ведь это день выборов, а я даже не знаю результатов!

Секунда, я хватаю приемник, устраиваюсь у входа в домик, вытаскиваю антенну. Последние известия. Уже первая пара предложений переносит меня в другой мир, одновременно столь далекий и близкий!

Однако не тут то было! На краю площадки вырастают две фигуры - огромного роста старшина милиции с вежливо-виноватой улыбкой и еще какой-то хмурый, в форме внутренних войск.

- Извините, пожалуйста, а где здесь Холмянский и Кофман?

- Кофмана нет, он уже уехал.

- Куда уехал? - спросил милиционер уже настойчивее.

- Он нам не сказал.

- А Холмянский?

Воцарилась тишина. С неохотой выключаю радио, и, еще наполовину живя в мире выборов, с трудом возвращаюсь к реальности. Что можно сделать сейчас? Сказать, что меня нет? Спрятаться, убежать домой в Москву? Но если это что-то серьезное, это едва ли сильно поможет. И что это вообще за стиль поведения для меня?

- Я здесь, - говорю.

Лицо старшины светлеет. Он подходит ко мне:

- Пожалуйста, извините, Александр Григорьевич, что мы вас беспокоим, но в ваших документах обнаружились кое-какие неточности. Начальник отделения послал нас за вами лично. Он очень просит вас приехать. Он сейчас там, сидит и ждет. Рабочий день уже кончился, он специально сидит и ждет вас. Будьте так любезны.

Ну, думаю, что-то странно. Впрочем, в этой нелепой стране все на свете возможно. Ладно, поеду. Это, опять же, ничего не меняет. Мы подъезжаем к Выру. Время восемь часов. Я ощущаю тупое усталое безразличие. Входим в отделение милиции, и мой провожатый вдруг исчезает. Никакого начальника милиции, естественно, нет. Ходят какие-то дежурные, никто поначалу вообще не обращает на меня внимания.

Вдруг, подходит коренастый сержант, панибратски-дружески обнимает меня за талию и довольно настойчиво и неожиданно тащит в соседнее помещение. Я начинаю возмущенно протестовать, вырываться. Мгновенно он ловким жестом  вытаскивает  ремень из моих брюк. Как мало надо, чтобы превратить человека из свободного в задержанного - заставить руками поддерживать собственные штаны! 

- И шнурки тоже отдай!

- Это безобразие, это возмутительно. Ведь меня приглашал начальник!

- Какой тебе сейчас начальник, время полдевятого! Завтра будет начальник, завтра и  разберутся, а пока давай сюда.

Услужливо отпирается металлическая дверь с решеткой, меня вталкивают в коридор. И какой же тут мерзкий запах!

- Куда его, в первую, что ли?

- Давай в первую,

С визгом и скрежетом отворилась дверь ближайшей камеры, еще мгновение - и я внутри. Дверь с равнодушным лязгом захлопнулась. Все! Стою ошеломленный, потрясенный, не в силах понять, где я. Боже, какой смрад, какой жуткий смрад в этой темноте! Я заткнул нос - этим же просто невозможно дышать! Такое может быть только в страшном сне. Стало тошнить, я задыхаюсь. Внезапно дикая ярость охватывает меня. Изо всех сил начинаю лупить по металлической двери. “Бах-бах-бах”, - звук глухой-глухой. Так специально сделано? Чтобы не слышать, чтобы вас не беспокоили?

Какая-то темная фигура шевелится слева от меня. Тоже встает, подходит к двери, тоже начинает лупить. Время идет, мы все лупим. Я уже устал, я уже отбил все руки, я уже в изнеможении. Вдруг, кто-то подходит и смотрит в глазок.

- Ну, черти, откройте, откройте немедленно!

- Ну, кто ж тебе здесь откроет?

- Это ошибка, меня вызвал начальник отделения!

- Да какие теперь начальники, все по домам чай пьют. Завтра утром приедет начальник, разберется.

О Боже, что же это будет, что же это будет? Неужели я буду в этом смраде и дальше?! Рядом двое лежат на полу. Всматриваюсь внимательнее. Один угол камеры весь залит мочой, в другом свалены нечистоты. Чуть в стороне от этого лежат люди. Нет это не пол, настил что ли какой-то. Он чуть приподнят, сантиметров на тридцать. Как они могут  лежать в этой грязи?!

Ну, ясно - «сутки». Если уж человек за решеткой, так просто его не выпустят. Я их знаю, я хорошо их знаю.

Что же мне предъявят - клумбу, ящик, сопротивление властям или, может быть, паразитизм - тунеядство? Последний раз я был на работе, кажется, 23 мая, ровно два месяца назад. Нет, тунеядство не может быть. По правилам, сейчас до трех месяцев, а раньше и до четырех можно было не работать.

Неужели мне предстоит провести 15 суток в подобном месте?! Ведь это можно с ума сойти! Ничего ближе к понятию “ад” в  жизни своей не видывал. Ад, просто ад! Немедленно перестань жалеть себя! Возьми себя в руки, наконец! Это далеко не ад. Люди – и получше тебя  – проходили через гораздо более страшное. Что ж, ГБ отнеслась к тебе со всей  серьезностью, так и ты покажи себя соответственно. Что происходит с тобой в данную секунду? Тебя убивают, режут? Ну, мерзко, отвратительно. Ну и что? Вот, прислонись к этой металлической двери. Сейчас ведь ничего? Устройся получше. Вот так и стой. Всю ночь не выстоишь? Стой сколько сможешь. Расслабься. Кто знает, может быть, это просто самая худшая камера? Пока главное - перетерпеть до утра.

Я прислоняюсь к двери, и, стоя в неудобной позе, пытаюсь заснуть. Простояв какое-то время, начинаю качаться. Меняю позу, еще сколько-то минут выдерживаю. Голова упрямо клонится вниз, прямо в лужу. Нет, так только сам себя мучаешь. Черт с ними! Выбрав самый дальний от лужи уголок, укладываюсь калачиком, чтобы занять как можно меньше места. Голову прислонил к стенке - так как-то легче. И в этой невозможной позе на какое-то время забылся. Снова просыпаюсь: затекла шея. Устраиваюсь чуток по-другому, снова меняю позу. В конце концов съезжаю на пол. Сквозь сон какие-то звуки: что-то чавкает, вроде скребется, кусается. Вдруг из коридора становятся слышны шаги, начинается какая-то возня - похоже, утро. Я просыпаюсь, отряхиваюсь, встаю. Снова дергаю дверь, стучу.

Подходит утренний дежурный.

- Послушайте, мне ведь сказали, что меня только на одну ночь сюда, а ведь уже утро! И вообще какое-то недоразумение произошло. Ведь меня вечером вызвал к себе начальник, уладить какие-то проблемы с документами.

- Ща, погоди, посмотрим. Как фамилия-то, Холмянский? Ладно, посиди еще чуток, через час выйдешь.

Уже, кажется, прошло полдня, а все не идут за мной. Наконец лязг задвижек, открывается дверь, мгновение - и я выпархиваю в коридор. Какое облегчение, какое наслаждение – не чувствовать жуткое зловоние камеры! Меня проводят через вчерашние решетки, а вот  большая комната, где у меня отняли шнурки и ремень. А вот и мои друзья. Все здесь - стоят, ждут, волнуются. Замученные, осунувшиеся за ночь. А я, я с трудом прихожу в себя. Мне кажется, я постарел лет на десять.

Все пытаются меня подбодрить, кто-то опять строчит какой-то протест. Мы уже, кажется, все инстанции завалили своими протестами! Слава Богу, настоящие друзья - сами не испугались. И для них это неплохая школа. Но уже какая-то тень пролегла между нами. Мы уже из разных миров. Они остаются, а я ухожу.

Все тело чешется. Я снимаю куртку - руки покрыты какими-то отвратительными черными пятнышками. Что за гадость, интересно, я там подхватил? И что теперь со мной будет?

- Нет-нет, ребята, - говорю я. - Есть в этой стране такое правило, закон этакий неписаный  - раз уж попал за решетку, так просто не выпустят. Неважно, что обманом заманили. Как бы ни заманили. Раз у них в руках - все, поезд ушел. Это «сутки», ясное дело. Ну что ж, не я первый,  не я последний. Выдержу. Разве у нас есть выбор?

Время идет,  но ровным счетом ничего не происходит. Так и сидим там, в милиции. Начальство где-то далеко от нас. Наверное, в Москве совещается сейчас, что  теперь со мной делать.

- Не будем терять время, - говорю я ребятам. – Давайте немного поучимся. На чем мы, собственно, остановились?

И мы, представьте себе, начинаем. Никто меня не ограничивает. Мы отходим с одним из учеников в соседнюю комнату, берем бумагу, и начинаем урок грамматики. Минут десять ученик меня слушает. Но не больше. Похоже, мысли его далеко.

- Слушай, - вдруг прерывает он, - как ты можешь?! В такой момент, в таком месте?!

- Ну что же, нужно учиться жить так, - говорю я ему - Ведь сейчас, в эту секунду со мной ничего не происходит. Значит, слава Богу, это время мое. Зачем же я  его буду отдавать им? Давай-ка лучше займемся делом.

К двум часам меня повезли на суд. Скажите, пожалуйста, какие церемонии! Разве недостаточно просто написать что-то на бумажке, собрать необходимые подписи и сунуть человека за решетку? Ан, нет! Оказывается, нужно еще разыгрывать какой-то суд. У бюрократии свои законы, бутафория судопроизводства функционирует.

Меня увозят, обманув при этом моих друзей, им сказали, что везут в другое место. Вводят в кабинет. Ну, а где же суд? Сидит только один судья. Я да судья в маленькой комнатке - вот весь суд. Я стою перед ним, он сидит за столом, заваленным бумагами, и что-то подписывает. Интересно, что? Приговоры, наверное. Очень торопится. Видимо, много надо подписать. Но вот за дверью становятся слышны возбужденные громкие голоса  моих друзей. Все-таки нашли меня, не оставили. Надежные ребята. Наверняка пытаются пробраться сюда, на суд. Их, конечно же, не пускают. Ясное дело.

Наконец судья Кыргесаар заканчивает свои дела и находит время для меня. Резким движением, чуть ли не скачком, он отодвигается от стола поглубже в кресло и, распрямившись, смотрит мне в глаза. Боже, сколько у него злобы во  взгляде! Что ему, эстонцу, до меня, еврея? Вот уж, казалось бы, два малых народа, порабощенные одним огромным. Сухо, замогильным голосом он сообщает, в чем меня обвиняют: сопротивление властям, подстрекательство целой группы к сопротивлению властям и, третьим пунктом, идет ящик.

- Прошу вас вкратце изложить  обстоятельства дела, - говорит судья.

Начинаю лаконичный рассказ. А судья нахохлился и замолчал. Идиллия, впрочем, длилась недолго. Не успел я произнести и десяток фраз, как судья встрепенулся и, к моему изумлению, заорал на меня.

Я много слышал о том, что орут и избивают следователи на допросах и, разумеется, в милиции, но чтобы судья орал во время судебного разбирательства? Такого я еще не слыхивал. Обычно судья держит себя с чинным, даже спесивым достоинством. А этот орет, да еще с такой злобой и ненавистью!   

- Прошу вас сейчас пригласить свидетелей, которые ждут за дверью, чтобы они подтвердили мои слова, мои показания.

- Это какие еще свидетели, ваши дружки, что ли? Они не могут быть свидетелями.

- Почему?

- Они сами обвиняются в нарушении закона. Им за себя придется держать ответ, а не вас вытаскивать. Именем закона я признаю вас виновным по всем предъявленным вам обвинениям и приговариваю вас к десяти суткам лишения свободы!

Конвой выводит меня через комнату, где сидят мои друзья.

- Ну, как дела?

- Десять суток административного ареста.

- Десять суток?! Ой-ой-ой!

- Ну, могло быть и пятнадцать - удивительно, что дали так мало, - бросаю я с горечью.

- Ладно, двигай, давай! - конвой выводит меня.

Снова то же самое отделение милиции. Который же теперь час? Часа четыре, наверное. Неужели только вчера в восемь меня привезли сюда обманом?! Не прошло и суток, а, кажется, целая вечность пролегла! И вот, снова передо мной все та же двойная дверь с решетками, ведущая в вонючий коридор, а вот и снова тошнотворная вонь возле камеры номер один.

Но нет, слава  Богу, не в нее. Меня ведут дальше по коридору, в камеру номер пять. Это теперь мое жилище, мое место в мире. Пять, впрочем, хорошее число – соответствует букве “хэй”. Массивный ключ вставляется в здоровенную замочную скважину, поворот, еще поворот - вишь, какая механика! Дверь с лязгом закрывается. Вот запирают снаружи замок и два засова - теперь не сбежишь, нет!

Осматриваюсь. Ну, скажу вам, это совсем другое дело, это уже не ад! Большая камера, гораздо больше первой - метров, наверное, пять или шесть в длину, метра два с половиной в ширину, дощатый настил для спанья - довольно высокий, и - самое главное - туалет! Просто глазам не верю! Ни тебе вывода два раза в сутки, ни тебе даже параши под носом! Туалет, честное слово! Подхожу поближе, всматриваюсь... Что-то не пойму, как им пользоваться. Наверное, как-то пользуются. Снова осматриваюсь. Раньше я бы сказал, что здесь грязно, но после первой камеры понял, что здесь относительно чисто.

Начинается очередная смена. Ко мне приходит дежурный. Он просвещает, как пользоваться туалетом. А труба-то одна - и для смыва туалета, и для умывания! Когда приспичило, стучишь в дверь. Когда достучишься, приходит дежурный. Просишь его включить воду. И он мне показывает, как включают воду - только снаружи! Век, конечно, двадцатый, но - только снаружи! И вода, когда включена, идет под давлением. Попробуй умойся!

Снова и снова обхожу свои новые владения. Круг, круг и еще круг. И маленькая радость оттого, что это только десять суток, что это не первая, а пятая камера, ссыхается, блекнет. Что ж, в первую они, наверное, сажают на сутки, это у них, так сказать, камера первой ночи. Так что радоваться особенно нечему.

Усаживаюсь на настил и опускаю голову на руки. Десять суток вот так, ежеминутно в ожидании зла, без книг, без бумаги и ручки, могут показаться и вечностью. До чего же круто, одним скачком, изменилась вся моя жизнь! То - бешеный темп, попытки совладать с захлестывающим потоком событий, все успеть, со всем справиться, удержать в руках. И вдруг - полная остановка. У меня бесконечно много времени, его некуда деть. Еще совсем недавно так много зависело от меня: от правильности и быстроты принимаемых решений, от моей проворности и расторопности. И вот я полностью вне игры. Еще два дня назад я был свободным человеком и делал серьезное и опасное дело, окруженный друзьями, а теперь я арестант, и того мира почти что нет для меня. Где его разглядишь за этими толстыми стенами? Вот он твой мир, эта камера перед тобой.

Тут-то чувствуешь бессилие, беззащитность. Этого они, собственно, и добивались, этого, видимо, и хотели. Нанести удар в самую глубину, по самому сокровенному! Проникнуть к сокрытому, отравить, разрушить! Растоптать чувство собственной значимости, собственного достоинства, ощущение себя как личности. С этого и начинается превращение человека в раба. Они, наверное, изо всех сил будут стараться убедить меня, что я в самом деле раб и нахожусь в полной зависимости от произвола хозяев. Для того и затевалась вся эта оскорбительная процедура суда. Если уж никто другой, как судья, фактически говорит тебе: «Я сделаю все, что  пожелаю, что захочу и посчитаю нужным!» Куда уж дальше!

Сцена этого «суда», каждое слово, каждая фраза, каждая интонация судьи снова и снова возвращаются ко мне. За окном тускнеет, день клонится к вечеру. Время “минхи”[1]. Надо бы встать на молитву, но тело какое-то чужое, ватное. Голова - пустая. Словно одна черепушка, содержимое исчезло.

А интересно, где здесь направление на Иерусалим? Куда молиться?

И как здесь, вообще слово-то такое произнести: «Иерусалим», связь какую-нибудь обнаружить между этими двумя полюсами - между самым святым местом на свете и его антиподом?! Нет, это, конечно, не самый худший вариант. Может, и хорошо, что я побывал в первой камере. По крайней мере, есть объект для сравнения. Надо думать, живут люди и хуже. Но все-таки, протянуть, хотя бы мысленно, ниточку отсюда туда - это уже кощунство.

Но надо вставать, и я как-то приподнимаюсь. Неловко, как на костылях. Подхожу к окошку. Не видно ничего. Только свет через него становится все бледнее и уже какой-то мертвенный. Куда же мне стать? Выбирать не приходится, и я подхожу к стенке, которая кажется менее грязной.

- Ашрей йошвей вейтеха, – я начинаю слова молитвы.

О, ужас! Мои губы какие-то сухие, пожухлые, словно жарой побитые. Говорю громче - слова звучат глухо, отдаленно, отстраненно, точно чужие. Я ли это говорю вообще? Так не годится, и  я начинаю снова. И снова. И - еще хуже! Вдруг не помню. Не помню, как продолжать! Пытаюсь снова и снова - все путается.

И неожиданно возникает мысль, сперва едва заметная и холодная, точно червь, - а почему, собственно, я должен молится? А, может быть, не так уж и должен? Ведь ОН остался сокрыт, не проявил ведь себя никак. Что это - самообман? Я в тюрьме, значит, должен по закону, по Галахе, наверное, лишь самый минимум,- три раза в день читать «амиду» и два раза «Шма»... И жуткое чувство - я в полном одиночестве, молитва будто не моя, на сердце камень, и нет сил говорить. Я словно смотрю со стороны: кто-то стоит там, у стенки, и пытается что-то бормотать.

А голова, как налитая свинцом. «Почему это случилось? Ведь я  хотел как лучше, ведь я же старался делать благое дело... Почему же, почему?..» Но нет мне ответа. Я прерываю молитву. Да и молитва ли это? Нет, не могу, меня что-то не пускает, будто какой-то тормоз, будто кто-то говорит: «Стой!» Я стою у стены долго-долго, пустой, как столб, как деревяшка... Так и не закончив молитву, снова опускаюсь на настил. И “Маарив” не читаю.

Вот и вечер. Интересно, уже восемь? Если восемь, значит сутки прошли. Первый день самый тяжелый. Уже, видимо, поздно. Пора укладываться спать. Реувен и Валя передали мне две куртки, и теплые носки. Реувен несколько раз подчеркнул, что его куртка старая, изношена, ему больше не нужна, отслужила свое. Значит, можно ее под голову положить, а ноги  укрыть Валиной - она брезентовая, такая и от дождя еще может очень пригодиться.

Я заползаю на настил. Ну, насколько же здесь чище чем в «первой», земля и небо! Устроившись поудобнее, забываюсь. Проснувшись, обнаруживаю рядом соседа. Уже накурено, терпеть не могу. Хорошо хоть камера большая, не так душно. Опять засыпаю ненадолго, сны какие-то неприятные... А что это за укусы, здесь что, какие-то насекомые? Клопы что ли?  Боже, каких размеров - наверное, раза в три больше экземпляров, обитающих на свободе!  Прокусывают брюки, джинсовую ткань вместе с носками! Боже мой! Руки на настил нельзя положить - их ведь ничем не закроешь!

Один способ: лечь на бок, руки зажать между ногами, поближе к коленям. Вот так можно. Так ворочаюсь и ворочаюсь. К утру просыпаюсь весь искусанный. Но как-то легче. Соседа уже опять нет - он на работе, а меня не выводят — демонстрируют особое отношение. Теперь надо как-то провести утренний туалет. Начинаю кричать: “Дежурный, дежурный, воду!”

Вода-то включается снаружи! Наверное, через полчаса он приходит, уже здорово! Надо же, умылся! Совсем другое дело. А вот завтрака не будет, как не было вчера и ужина. Кормят раз в день. Представляю себе, чем! Можно не сомневаться, кашрута мне не предложат. Так что же, отказаться соблюдать кашрут в тюрьме? Все ограничения снимаются в тюрьме и в лагере. Считается “пикуах нэфеш”[2]. Но это ведь в настоящем заключении, а у меня-то пока что игрушечное. Десять дней вообще можно не есть! Нет, для меня это не “пикуах нэфеш”. Надо, наверное, совсем отказаться от еды.

Но тогда и сил ни для какой борьбы не будет. Вот как сделаем: любое мясо или жир есть не буду, а если дадут  молочный суп - возьму, и хлеб возьму тоже. Так и сделал. В этот день дали что-то явно свиное. Зато большой кусок хлеба. Вполне приличного хлеба, с сахаром. А вода? Вода все та же - из поливальной установки. Ну что же, когда дают воду умыться или для туалета, надо не забыть наполнить кружку. Пусть отстаивается, когда ржавчина осядет, можно пить. Ладно. И вообще, сегодня все кажется не таким страшным и мрачным как вчера. Может, просто день выпал более солнечный в это жутко дождливое лето. Да что я, первый что ли? Сколько людей сидело «сутки»! Не распускаться, хватит жалеть себя - «Ах, я бедный, ах, я несчастный!»

И не должен я огорчаться из-за своих десяти суток больше положенного. Пропорционально надо, что ли. Допустим, получил человек три года заключения - обычный срок для серьезных случаев – это, получается, тридцать шесть месяцев, сто восемь раз по десять дней. Соответственно, на один процент и должен я огорчаться. Но ведь время неравномерно, и, наверняка, первый период всегда самый тяжелый! Наверное, еще и последний тяжелый, а серединка, когда уже втянулся в колею, она полегче. Так что есть у меня оправдание!

Да и не только в этом дело. Вот обычный человек, который сидит «сутки»,  простой советский хулиган, он точно знает - кончатся «сутки», и выпустят его на волю. А я? Только могу надеяться да уповать. А с другой стороны, еще ни разу не было, чтобы у кого-то «сутки» автоматически переросли в настоящий срок. Хотя все когда-нибудь бывает в первый раз. Почему бы мне не "удостоиться" стать таким «первенцем»?

Но ведь наказание я уже получил: и за так называемое сопротивление, и за почтовый ящик, а дважды за одно и то же по закону не наказывают. А вот что осталось, так это клумба. За клумбу я вроде ничего еще не получил, а это они снова могут раздуть. Это ведь домашняя заготовка, не надо забывать. Она может быть очень дорога их сердцу. То, что они не пустили ее в ход, может значить, что они приберегают ее для хода конем. Разорение цветочной клумбы прекрасно можно превратить в две статьи: само разорение - это хулиганство, а поскольку цветами был выложен политический лозунг – восхваляющий «освобождение»  Эстонии, - это очевидная политическая статья. Две пункта обвинения.

Да, большая разница - просто коротать свои «сутки» или ждать осуществления туманной угрозы; сидеть и смотреть, как сквозь нечто мутное, размытое проступают детали картины, очерчиваются какие-то контуры. Нет ничего ужаснее ожидания! Где это сказано: «Нет ничего страшнее страха, и ожидание беды хуже самой беды»? Время течет - час за часом, день за днем. Три дня прошло, четыре. И чем ближе к концу, тем сильней растет напряжение.

На четвертый день принесли молочный суп, и я впервые поел. Смотри-ка, кто-то отказался! Ну, конечно, мяса не дали, молочное ему западло. Гляжу, дежурный несет мне вторую порцию. Да это уже настоящее пиршество! Мгновенно проглатываю и досуха корочкой вытираю миску. Сегодняшний вечер будет полегче. Полный желудок, редкое наслаждение!

Течет время, но это не то время, что течет за стенами камеры, на свободе. Странное какое-то, вязкое, тягучее, как резина, время, перемешанное с раздумьем, - не то реальность, не то грезы наяву. И этот поток несет куда-то, будто смотришь со стороны, из окна поезда дальнего следования, и то ли думаешь, то ли нет. Какое-то странное междубытие. Странный мягкий поток уносит тебя, и ты, как поплавок, прыгаешь на нем, на поверхности. Не углубляешься, не анализируешь, не думаешь толком.

Отвлекают только звуки - со стороны двора, иногда еще из коридора. Но больше со двора. Звуки эти, кажется, - единственное подтверждение того, что внешний мир есть, что он существует, живет своей жизнью. Это же целый мир, мир звуков! Вдруг оказываешься в положении человека, у которого остался только слух, все остальные органы чувств выключены.

Какие они, оказывается, разные, эти звуки! Вот есть простые, самые обычные - чей-то возглас, чей-то крик, неразборчиво произнесенная фраза. Вот тарахтение машины. А есть какие-то странные, не разберешь толком, что это такое. Что ж, слава Богу, что не весь мир - эта камера. Бывают звуки неприятные, надрывные, беспокойные. Порой режут ухо, как крик, силясь донести что-то страшное, пугающее. Испугать или, может, предупредить?

Я вскакиваю и торопливыми шагами начинаю мерить камеру, туда-сюда, взад вперед, быстрее, ещё быстрее... Может быть, как раз сейчас кто-то сидит за столом и разрабатывает план, как погубить меня, нас всех? И снова звуки вклиниваются в поток мыслей, снова слышится со двора тарахтенье машин. Видимо, кто-то приехал или, лучше сказать, кого-нибудь привезли. Сейчас, наверное, будут выгружать, разводить по камерам. Что-то сегодня  многовато суеты. Уезжают, приезжают, постоянно какая-то суматоха. Очень неприятно. Чувство такое, словно за спиной что-то затевают. Как мне все выдержать?! Как устоять?! И нет утешителя. Где ОН, где ОН?

Много бы я сейчас отдал, лишь бы узнать, что они там сейчас затевают! Я просто физически чувствую, как что-то заваривается, как у них в котле закипает зловонная жидкость, какое-то чертово варево...

Вот уж и половина срока позади, пять суток прошло и пять осталось. Чем ближе к концу, тем тяжелее. Сердце напряжено до предела, сжимается от боли. Ах, если бы можно было чем-то отвлечься, какой-нибудь книгой, музыкой, хоть чем-нибудь! Здесь ты предоставлен самому себе, оставлен один на один со своими тревогами. Если бы можно забыться, заснуть на эти несколько дней, оставшиеся до конца срока! Чему суждено, пусть уже случится. Сколько можно быть подвешенным?! Здесь нет книг, а для человека, привыкшего читать каждый день, это пытка.

Или принять бы холодный душ. Стать под сильную струю воды! Да здесь и просто помыться-то невозможно, я весь зарос грязью. Все тело чешется, пошли какие-то нарывы. Полотенце мое, которое негде повесить, за эти пять дней начинает загнивать. Некуда деться от запаха гнили. Особенно противно, что это мое собственное полотенце! Будто гниль заползает внутрь тебя, будто сам гниешь изнутри!

Время почти не движется, как вода в заводи. Мне кажется, я вижу ход его, слышу, как оно стекает, как сыплется песок сквозь песочные часы. По капле - кап, кап, кап и, кажется, все больше и больше промежутки между падением капель. Уже считаю часы. Ну нет, этого я себе не позволю! Этак скоро начну считать и минуты!

Вдруг точно какая-то корка слезает с меня. Вскакиваю, тяжелые камни скатываются с души, прорывается, как извержение, душевный подъем, экзальтация - я изливаю себя в истовой молитве. Господи, прости меня, что я стоял, как чурбан, все эти дни, что не говорил с Тобой, не молился, что был, как чужой! Ведь я и себе был, как чужой! Прости, что бунтовал, что не сразу принял Твой приговор, пытался оправдываться, твердил, что я лучше, что незаслуженно... Спасибо, спасибо, что Ты вернул меня к себе, спасибо, что дал возможность говорить с Тобой и чувствовать, что молитва моя слышна, может, даже принимается, но, по крайней мере, слышна. Чувствую я, что не отделен от Тебя!

Я долго - час, может два, а может быть и того больше - читаю очищающую молитву. Напряжение ослабевает, отстраняется. Окружает меня со всех сторон, как забором, но больше не претендует на мою личность. Она, личность, отделена и свободна от всего, что раньше отягощало. Тонкая светлая нить уходит вверх. Я ничего не боюсь, лишь бы Ты не покидал меня, был со мной, дал ощущать Твою близость, Твое понимание, Твой всевидящий взгляд! Каждый получает лишь то, что он в состоянии выдержать. Так дай же силы выдержать все это достойно! Ни перед кем не закрыта дорога тшувы - путь раскаяния. Прощающий и многотерпеливый, не дай гонителям Израиля восторжествовать над нами!

Уже смеркается, видимо, конец рабочего дня. Уж скорей бы, ведь, в нерабочее время никто не принесет мне дурную весть. Кажется, впервые за столь долгое время я обрел душевное равновесие. И вдруг из коридора слышится дробь чьих-то сапог. Резкая энергичная стремительная походка. Все во мне сжимается, будто занесли надо мной руку для удара, переворачивается - это за мной, за мной! Вот уже у самой двери... Со скрежетом поворачивается ключ в замке, два удара - ногой и рукой, откидываются щеколды, и с мерзким скрипом распахивается дверь. Мне делают знак выходить.

Словно полусне выхожу в коридор. Долго идем, поднимаемся на второй этаж, входим в какой-то кабинет. За большим столом сидит молодой, но весьма самоуверенный здоровенный, мордастый эстонец. Смотрит на меня сквозь щелочки глаз, представляется: «Мое имя Юло, я дознаватель вырусского управления внутренних дел. У меня к вам несколько вопросов. Будьте любезны присесть.»

Я подхожу к стулу, чуть не споткнувшись на распластанной около стола роскошной шкуре какого-то зверя. Неплохо устроились слуги народа! Вопросы он задает будничные, ничего не говорящие, мы с ним быстро разбираемся, и вот я снова в своей камере. Но это уже не тот Я. Черная туча надвинулась, охватила со всех сторон, проникла вовнутрь меня.

Ну вот, оно и случилось! Ведь ясно как день - человека, который сидит «сутки», не вызывают на допросы перед самым освобождением.

Это - как лавина, раз уж она несется вниз, ничем ее не остановишь. Есть только одна сила в этом мире, способная остановить лавину, - сила раскаяния и молитвы. Только ОН, только ОН один может еще что-то сделать.

Я снова вскакиваю и молюсь. Душа полна горечи, раскаяния и страха. Но сам я весь обращен вверх. И снова какие-то корки отваливаются с меня, тают, сползают; снова душа обнажена, устремлена вверх, и опять приходит сладостное ощущение странной, нисходящей свыше всепроникающей теплоты. Снова золотая ниточка устремляется из моего сердца вверх, к источнику всего. О, услышь мою молитву, не закрывай лица Своего, ведь на одного Тебя обращена надежда, и лишь на Тебя упование! Ты - источник всякой силы и всякого спасения! Только от Тебя оно и придет, спасение! Никогда, кажется, в жизни не было у меня такой концентрации духа в молитве, такой сосредоточенности и полноты самовыражения.

Уже за полночь возвращаюсь на настил, забываюсь в беспокойном сне. Первая мысль наутро: “Только бы молитва оказалась услышанной, была принята!”. Томительно тянутся часы, буквально вытягивая жилы. Обычно все события происходят здесь утром, редко после обеда. Но вот уже снова день клонится к вечеру, а ничего не происходит. Напряжение потихоньку спадает. Неужели все-таки пронесет? Но вот снова раздаются в точности такие же шаги в коридоре. Все ближе и ближе. Оно, это оно! Куда бы деться - спрятаться?

Бренчит связка, нужный ключ не сразу попадает в замочную скважину. Но вот уж и дверь открыта. Я снова в коридоре, повторяю вчерашний  путь, бесконечный путь длиною в три, нет, четыре минуты. Иду, как нагруженный, ноги отнимаются, сердце разрывается, больно бьется...

Интересно, что чувствует человек, которого выводят на казнь? Наверное, что-то подобное, только во много раз сильнее. Органы чувств отказываются служить. Я иду, как в бреду, в каком-то полусне. Вот опять та же комната - или это какая-то другая? Вот Юло, он что-то мне говорит, показывая на второго человека. Этот второй сидит у пишущей машинки и что-то деловито выстукивает:  видно торопится, опоздать, что ли, куда-то боится?

Я усаживаюсь около второго человека. Через несколько минут он заканчивает стучать, протягивает заполненный текстом бланк.

– Посмотрите, - говорит, - нет ли здесь ошибок.

- А что это, собственно, такое? - спрашиваю я неестественно громким и звонким голосом, щеки пылают.

- Ах, это? Это обвинение в уголовном преступлении. Да вы прочтите, прочтите.

Пробегаю глазами и не могу понять простых фраз. Ведь это я, ведь это про меня, ведь это меня обвиняют! Силюсь, изо всех сил пытаюсь понять, что там написано, но строчки прыгают, и какая-то темнота перед глазами, что-то блестит. С трудом узнаю свое собственное имя, слова «уголовное преступление», «хулиганство» и, кажется, все.

Я смотрю вокруг, во мне все горит, губы запеклись, горло пересохло, язык едва ворочается. На моих собеседниках натянуты одинаковые улыбки. На дознавателе Юло улыбка чуть жирнее и наглее, он смотрит на меня с каким-то брезгливым презрением. Они, кажется, что-то мне говорят, но я слышу их издалека, как сквозь вату.

И вдруг какое-то ощущение, что все валится вниз, как при обвале или землетрясении. Мы задыхаемся, или  только я? Здание рушится, погребая под собой, заваливая камнями. Ни на что нельзя опереться, на свете нет ничего устойчивого. Как болото, как пески зыбучие...

 - Вы прочитали, Александр Григорьевич? - прорывается сквозь пелену голос одного из них. - Все правильно? Проверьте, особенно нет ли ошибки в написании вашего имени. Все-таки документ. Подпишите вот здесь, пожалуйста.

- Что, что подписать? - какой хриплый, сдавленный голос вырывается из моей груди.

- Ну, что вы ознакомлены, что вы получили, что вам предъявлено обвинение. Видите, уже конец рабочего дня. Я бы успел, может быть, еще сегодня  получить подпись прокурора, и срок начали бы исчислять с сегодняшнего дня. А так мы можем потерять еще два дня, а то и больше, там выходные начинаются.

Боже, какой идиотский довод, какой идиотский довод! Впрочем, все уже приготовлено, веревка свита, и ровным счетом ничего не зависит от того подпишу я или не подпишу. Что меня, выпустят что ли, если не подпишу?

- Вот здесь подпишите, пожалуйста, и коротенечко дайте нам первые показания.

Я подписываю, что ознакомлен и что протестую против необоснованного ареста. Меня всего бьет дрожь.

Шаг, вот еще шаг... Какая изматывающая, ноющая боль в сердце. Еще один лестничный пролет, и вот мы уже в том же коридоре. Снова скрежет запираемой двери, и я в полном изнеможении падаю на настил.

Второе августа 1984 года! Я - пепел, я зола, угли, сгоревшее дерево. Пепелище. Я - крошки, щебень, битый камень. Я только оболочка, внутри все выжжено, высушено, пусто. Все разрушено, изгажено, унижено. Весь труд этих четырех с небольшим лет, в который я всю душу вложил, кажется. Такое здание пытались построить! И вот теперь оно разрушено.

Во всяком случае для меня все кончено. Все мои планы на месяц вперед, на год, на два года вперед теперь бессмысленны, перечеркнуты. И если даже я, живой и здоровый, приду через год, то уже все, все будет по-другому. Я уже не смогу, они уже вывели меня из этой сферы, из этой работы. Жизнь пошла вперед, и поезд ушел, а я остался выброшенным на обочине среди мусора. Какая унизительная ситуация, обвинение в хулиганстве, как противно!

С другой стороны, погоди, ведь тебе какую часть статьи “хулиганства”? Только первую. А ведь по ней сколько можно получить? Столько, сколько там написано было - до одного года? Боже, целый год! Но ведь в серьезных случаях дают не меньше трех.

Господи, Ты не услышал меня! Да, я знаю ответ, он очень прост: немного на свете найдется людей, которые бы в критический момент не обращались к Тебе, цена этим обращениям невелика. И если такой человек получает ответ на свою молитву, и все у него устраивается, после он еще прочнее забывает Тебя. А если его молитва не услышана, он еще больше восстает против Тебя, еще больше уходит, еще глубже скрывается от него источник святости, благословения.

Нет, не буду вести себя столь постыдно! В том-то и мудрость, в том-то и сила - принимать твои наказания, твои “гзерот” с открытой душой, не ропща и не восставая, принимать с благодарностью, ибо такова воля Твоя. И тогда именно и даешь силы выдержать, ибо известно, что каждый получает только то, что он способен вынести.

Да, это полное поражение - меня выследили, я не был достаточно осторожен, нас поймали, все сорвалось, сейчас они будут всех мучить. И всему виной я! Нет хуже, чем когда тебя избрали служить наказанием для других евреев!

На следующий день, утром в пятницу, я получаю письменные принадлежности. Теперь я могу написать письмо родным. Но что написать? Как написать? Как передать им эту весть? Как найти слова, чтобы они не почувствовали моего надлома, моей горечи? Но написать необходимо, чтобы они знали, где я, и что грядет, и что я вообще-то здоров. Нужно передать им положительный заряд, найти такие слова. Снаружи в неопределенности все кажется еще в тысячу раз страшнее. Я долго-долго сижу над письмами. Ничего связного не получается. Ну, как я отправлю такое? Я пожимаю плечами и кладу письмо в конверт…

Снова проваливаюсь в поток сознания. Перевозбуждение вчерашнего дня сменилось равнодушием, апатией, безразличием. Вот она эта камера - мир уходящий и мир преходящий. Еще немного, и меня пошлют в тюрьму, и я буду там с настоящими преступниками. Это уже не игрушка, это уже сидеть по-настоящему - с ворами, убийцами, мошенниками всех сортов и мастей. С отбросами рода человеческого. Такой компании, пожалуй, предпочтешь одиночное заключение на весь срок.

Вдруг эта постылая камера, из которой так рвалась моя душа на свободу, на волю, в которой каждый час казался бесконечным, стала такой дорогой, такой близкой! Оболочка уходящего мира. Кажется, пока есть она, каждое мгновение, пока я еще в ней, остальной мир все еще существует, и его можно вернуть. Ведь это те же стены, что и вчера, и то же оконце, и та же дверь. Я с силой сжимаю пальцы в кулак - отросшие за десять дней ногти впиваются в ладонь. Удержать его, удержать этот мир! Ан нет, просачивается он как вода, как песок сквозь пальцы.

Душа моя прилепилась к этой оболочке, кажется, она защищает меня. Это как модель всей жизни в этой стране: на самом деле, есть только фасад, а здания за ним нету. Пока фасад не меняется, кажется, что не меняется ничего. Я хватаюсь за этот уходящий мир, а он выскальзывает, он весь какой-то холодный, скользкий и зыбкий, и его никак нельзя удержать. Что ж, но зато каждое мгновение пока я еще здесь, пока я один, пока я ни с кем не должен общаться, не должен ничего терпеть ни от кого - это чистый выигрыш. Может, хоть Шабат дадут мне провести здесь?

Я лежу на спине, оглушенный всем пережитым, и пытаюсь изо всех сил растянуть каждое из этих оставшихся мне мгновений и отдалить тот миг перехода, когда старый мир уже более не властен над нами, а новый еще не вступил в свои права.

Мама:

В этот раз перед Сашиным отъездом у меня было особенно тягостное чувство, тяжелая гнетущая черная тоска, какое-то жуткое предчувствие. Миша на время отпуска снял дачу в Латвии на Рижском взморье. Он там вел занятия иврита с группой из разных мест Прибалтики. И мы сняли неподалеку.

С Сашей у нас была договоренность, что он будет нам писать туда на центральную почту. Мы выждали разумный срок и поехали на почту. Там нас ожидало письмецо от Саши, написанное им в пути. Почему-то оно меня мало успокоило. Мы выждали еще некоторое время и снова отправились на почту. Увы, ничего не было. Мы ездили каждые два-три дня, но писем не было. Это было странно и очень тревожно, так как Саша писал нам всегда очень аккуратно. Прошло две недели, и мы не получили от Саши ни одного письма. По дороге с почты у меня несколько раз возникал странный нервный спазм – сжимало горло до сильной боли, я не могла вдохнуть воздух и проглотить слюну.

Однажды мы пришли к Мише, занятий у него не было, и все было как-то странно. Нас с папой усадили, вокруг нас сели Миша, Оксана, Таня Эдельштейн и Наташа Драчинская. Я почувствовала какие-то приготовления. Оксана спросила:

- Вы от Саши давно не получали писем?

Я, как затравленная, переводила взгляд с одного на другого и спросила:

- Вы что-нибудь знаете?

Миша сразу сказал:

- Он жив и здоров. Его задержали.

«Он жив и здоров», услышала я где-то у себя в глубине, и тяжесть начала скатываться с меня. Потом: «Его задержали, его задержали, его задержали», - застучало надо мной с возрастающей громкостью. Это было так, как когда мне давали наркоз – какой-то ритмичный стук с возрастающей громкостью зловеще нарастал тогда откуда-то с потолка, пока все исчезло.

Но на этот раз ничего не исчезло. Я не потеряла сознания, я даже не заплакала. Таня побежала и принесла мне воды, девочки засуетились. Но не нужно было ничего этого. Я только смотрела на Гришу – как он вытянет? Плакала я на следующий день, когда это уже пришлось осознать как реальность. И нельзя копаться в своих переживаниях, нужно немедленно начинать бороться за него.

Что именно нужно делать я, разумеется, не знала и не понимала. Но Миша стал думать, советоваться и говорить нам, и на один-два хода нас хватало. Мы куда-то звонили, куда-то телеграфировали, писали. Миша решил немедленно отправиться в Москву, чтобы внимательно осмотреть с кем-нибудь из друзей нашу квартиру, убрать оттуда еврейские книги, словари и учебники, если они там оставались, и вообще осмотреть всю квартиру: что могло бы Саше повредить в случае обыска.

Кроме того, первостепенной важности была задача добыть для Саши адвоката, пока они не подсунули своего. Мише в Таллинне рекомендовали эстонца, о котором сказали, что он способный адвокат и порядочный человек. Миша познакомился с ним, тот произвел на него хорошее впечатление. Адвокат согласился взяться за Сашино дело, и Миша заключил с ним договор. Это был значительный успех.

В пятницу звуков обычно поменьше и, как правило, важных дел никаких не назначают - все стараются как можно раньше сбежать  домой. Но... Ухо мое легко улавливает из глубины коридора звук шагов по направлению к моей камере. Входит дежурный милиционер.

- Готовься, завтра пойдешь этапом в Таллинн, в тюрьму. Мы не вправе держать тебя дальше здесь.

Как удар, как громкий хлопок, неожиданно резко прозвучала эта весть. Вот и лопнула последняя перегородка, защищавшая меня от враждебного мира. Как безумный, я вскакиваю и начинаю метаться по камере туда-сюда, туда-сюда. Тщетно пытаюсь на чем-нибудь сконцентрироваться, собрать воедино свои мысли. Странное ощущение - как будто я проглотил что-то горячее или острое, и оно теперь горит у меня внутри, в желудке и в сердце. Я как будто только теперь понял, что мне предъявлено обвинение. Как будто лишь теперь все это обрело реальность.

«Что за идиотская реакция?! - делаю я отчаянную попытку урезонить самого себя. - Почему сегодня ты сходишь с ума больше, чем вчера? Ведь не могло быть и тени сомнения, что ты не сможешь остаться здесь на весь срок. Так не ведет себя человек, принимающий наказание как Божественный приговор. Раз ты его получил, то знаешь - это правильно, и сможешь это выдержать».

Скажи мне, а ты сам-то веришь в это, брось позу, скажи честно, веришь ли ты в это всем сердцем? Ты уверен в этом? Ты что, не знаешь случаев, когда люди ломались в тюрьме? А вообще, что значит выдержать? Выдержать – значит, не погибнуть, или значит погибнуть достойно, как Корчак?

Душа моя вдруг наполняется гадостным ощущением отвращения ко всему: к самому себе, всему окружающему. Эта постылая камера, проклятое место, я сам не могу  больше здесь оставаться, как мне здесь все надоело! Я медленно поворачиваю голову, обозревая камеру целиком. Кажется, каждый уголок, каждую пылинку я знаю здесь наизусть, кажется с закрытыми глазами могу здесь все описать. Вот деревянный настил, на котором я сижу, райское место для вшей, блох и гигантских клопов, бетонный пол, стены, углы. Напротив двери, там, наверху маленькое оконце из мутного стекла. Тяжеленная металлическая дверь.

Взгляд останавливается на форточке, металлической форточке в самой середине двери. В первый раз, когда я заметил ее, не понял, зачем она вообще нужна. Я, - как и все люди моего круга, - прочел немало подпольной литературы про тюрьмы и лагеря, но эту маленькую деталь не запомнил. Когда в первый раз эта форточка неожиданно со звоном откинулась наружу и чей-то грубый голос велел мне бежать и хватать мою порцию, я был потрясен, застигнут врасплох. Что? Мне, человеку, швыряют еду таким образом, как будто я дикий зверь в клетке зверинца! Какое издевательство!

Впрочем, может быть, именно такие мелочи приводят арестованного к полной потере собственного достоинства и превращению в странное существо под названием зэк. В тюрьме, как выяснилось, заключенные вовсе не обижаются, когда открываются эти форточки, и даже называют их нежным словом «кормушка». Наоборот, это столь долгожданный момент, когда открывается твоя кормушка и тебе суют нечто, что должно служить для тебя едой!     

День клонится к вечеру, уже скоро Шабат. Второй раз я встречаю Шабат в этой клетке. Неужели в этом и есть Божий промысел, чтобы всю эту длинную череду суббот я провел подобным образом? Как это можно понять, как принять? Что это - уменьшить от святого, чтобы позднее преумножить? Нет у меня недостатка в вопросах.  Только где найду ответы? Вот еще немного, и придет Шабат. Как освободиться от ощущения будничности, от налета грязи на душе, как настроиться на святое в этом воплощении его отрицания? Голова как чугунная, проносятся какие-то обрывки мыслей, во рту горечь, в пересохшем горле ком. Что это, неужели подступило отчаяние?

- Мы принесли немного еды для Холмянского, - слышу до боли знакомый голос и не верю своим ушам. Это Реувен!

- Где он находится, как нам оформить передачу? -  это уже голос Хаи.

- Я здесь, я в пятой, откройте скорей кормушку!

Флегматичный эстонский милиционер равнодушно открывает кормушку.

Я нагибаюсь: да, вот же они, в пяти метрах от меня, стоят живые и здоровые! Значит, ничего с ними не случилось, слава Богу, их не арестовали! И они не забыли, они не забыли, я знал, что они  меня не забудут!

Милиционер не спешит, его-то не подгоняет приход Субботы. С методичной последовательностью он проверяет каждую мелочь, которую они для меня передали. Наконец я получаю пару носков, две халы, два крутых яйца и сметану. Настроение сразу подскакивает до небес. Радостное теплое чувство охватывает меня. По крайней мере, сейчас уже ничего нового дурного не случится, можно перестать беспокоиться. Кажется, впервые за последнее время, за много месяцев, молитва дает чувство отдохновения, покоя и празднования.

Устраиваю себе праздничную трапезу. Ем тихонечко-тихонечко, стараясь как можно дольше растянуть удовольствие. Боже, какой восхитительный вкус у всего этого! Я ведь почти не ел все эти десять дней. Вот ломоть халы, яйцо в сметане, а какой запах! Даже и сейчас, через много лет, когда я вспоминаю об этом, рот наполняется слюной. Я, кажется, с головой ухожу в эту миску сметаны. Ощущение неземного восторга переполняет меня, тает лед в душе. Низким и хриплым голосом я начинаю петь субботние песнопения.

Утром первое что я замечаю - тоненький лучик солнца, проникший в камеру через матовое стекло. Лучик высветил светлое пятнышко на противоположной стене, и уже вся камера кажется какой-то оживленной, веселой, радостной.

Суббота! Не слышно обычного шума со двора. Я тихо наслаждаюсь покоем. Недолго! Тяжелые шаги в коридоре, входящий милиционер разрушают очарование субботнего отдыха. Беру вещи и выхожу из камеры. Переступаю порог, бросаю последний, быстрый взгляд назад. Нет, сантиментов по отношению к этому месту у меня не осталось. Здесь меня мучили неопределенностью, ожиданием неотвратимой беды, и эти дни даже не входят в срок, который получу по суду.

Кивнув головой, я делаю шаг вперед, в коридор. Вот она, моя маленькая свобода: мне разрешено сделать несколько шагов вдоль по коридору под охраной трех здоровенных милиционеров.

Этап - всенепременная часть советской системы заключения. Всякий, кто сколько-нибудь внимательно читал воспоминания бывших зэков, знает, до какой степени это страшно и мучительно. За десятилетия существования советской власти миллионы и миллионы без счету прошли через этап. Наступил мой черед. Интересно, изменилось ли здесь что-нибудь с эпохи Сталина, со времен Солженицына?

«Воронок» резко затормозил - приехали. Грубым движением распахивается дверь. Уже темно, но видно, что мы подъехали вплотную к вагону. Осталось, может быть, от силы метра полтора.

Солдаты с автоматами устраивают нам живой коридор. Мои  привычные соседи без дальнейших приглашений прикладом, быстро, одним движением перемахивают в вагон. Каждый получает по тумаку. Однако когда я появился у входа в вагон, в тупых глазах принимающего зажглось что-то похожее на удивление. Видимо, я заметно отличался от обычной публики. Пока он приходил в себя, я успел прошмыгнуть внутрь, сэкономил удар.

Вагон разделен на секции. Примерно, как купе в обычном вагоне для вольных, только вместо двери пространство забрано решетками и полки не на двух, а на трех уровнях. Причем, полка второго уровня дополнительно раскладывается так, что образуется еще одно спальное место. По правилам, новеньких, еще не осужденных, должны перевозить отдельно; совершивших серьезные преступления -отдельно, и так далее, в соответствии с принятой советской системой классификации. На практике, однако, всех суют вперемешку в одни и те же камеры. Мой этап очень короткий, всего одна ночь.

Вот нас запирают, и резким толчком вагон начинает двигаться. В камере пока только четверо, вполне терпимо. По коридору прогуливается конвой, а мы - в точности как звери в зоопарке – за решеткой, за сеткой. Я придвигаюсь поближе к сетке и, высмотрев конвоира помоложе, с не очень зверским лицом, неожиданно обращаюсь к нему:

 - Гражданин сержант, я религиозный, мне нужно молиться, сейчас время для вечерней молитвы.

- Какой еще молитвы, какой религиозный?

- Ну в Бога верую, понимаешь в Бога.

- На молитве же вставать надо, ты же знаешь.

- Не, вставать не положено, молись себе тихо в углу.

Странная борьба чувств отражается на простецком лице сержанта. Атеист, прошедший промывку мозгов в школе, доказывавшей, что религия - это предрассудки и опиум для народа, он, вероятно, где-то в глубине души сохранил теплое чувство к бабушкам и дедушкам, которые наверняка молились втихую.

- Разреши ему, начальник, разреши, - вдруг загалдели мои соседи, для которых это сцена была замечательным представлением.

- Стой тихонечко там, - сказал сержант и немедленно исчез.

И вот я стою на молитве, раскачиваюсь под стук колес. Куда только не уносит судьба еврея, что только с нами не происходит! Из каких только мест и положений не ищем мы направление на Иерусалим!

После молитвы соседи набрасываются на меня с вопросами - кто я, откуда, да за что сижу, да какая статья. Объяснить им все трудно. Про КГБ, да про иврит - так далеко все это от них. Надо разработать какую-то версию, которой пользоваться и в дальнейшем: чтоб было правдоподобно, понятно и недалеко от истины. Их вопросы тоже очень важны для меня. Я только вхожу в этот новый мир, мне так много нужно понять, столь многому научиться. Уже из их вопросов, из их постановки я черпаю немало.

Вагон останавливается, следующая остановка. А вот и новая порция зэков. Во избежание конфликтов побыстрей перебираюсь на вторую полку. А у входа в нашу камеру вырастают две жуткие физиономии - бритые наголо, с узкими черепами, с жестоким выражением глаз, уже в тюремной одежде. Ну, эти не новички!

- А, малолетки, малолетки! - кричит кто-то.

Со звериной ловкостью малолетки сразу вспархивают на третью полку. Да, это настоящие обитатели подземного царства! Они здесь как дома. К нам в камеру запихивают человек пять. Но малолетки, надо сказать, выделяются из всех. Они прямо источают презрение к окружающим, и какое-то ощущение холодной жестокости исходит от них. Поезд снова трогается. Через пару часов еще остановка, потом еще и еще. К утру наше купе забито, кажется, до предела. Человек двадцать, по крайней мере, в пространстве размером с вольное купе, где обычно путешествуют вчетвером. Повернуться невозможно, от жары, тесноты и духоты пот заливает глаза, но высвободить руку и стереть его не могу.

На заре прибываем в Таллинн. Ждем долго, никак не приедут за нами «воронки» - так далеко поставили наш вагон. Зэки начинают ругаться кто во что горазд; есть что послушать. Наконец-то нас выгружают из вагона. Снова коридор из конвоя, солдаты с автоматами, озверевшие овчарки рвутся на поводках с бешеным лаем.

– Быстро! - кричит начальник конвоя.- Не разговаривать, смотреть только прямо! Шаг в сторону рассматривается как попытка к бегству; стреляем без предупреждения!

Зэки начинают заполнять “воронки”: еще, еще, еще, уже сидят друг у друга на коленях. Где-то примостился и я. Поехали. Все дружно начинают курить. Курят махорку, третьесортные сигареты. Помещение «воронка» немедленно заполняется удушливым дымом, смешанным с запахом пота и грязи. От нервного напряжения зэки курят беспрерывно. От духоты и тряски я чувствую, что постепенно начинаю терять сознание. Еще немного, кажется, и сползу вниз на грязный пол.

Один из бывалых зэков начинает в подробностях описывать путь, будто он сидит не внутри «воронка», а в кабине водителя. Такая улица, сякая улица, поворот туда, поворот сюда. Еще, говорит, минут пятнадцать. Ну, что ж пятнадцать минут я еще выдержу. Да, сколь, наверное, малоприятно в десятый раз проделать этот путь! 

Вот резкий поворот, машина совершает какие-то маневры, подает назад - уже во дворе – и...

– Прибыли! – угрюмо-торжественно провозгласил чей-то голос. Здесь уже нас выгружают без церемоний: внутренний двор, все закрыто. Никуда уже не убежишь. Вводят в мрачное старинное здание. Я успеваю заметить притолоки подъезда... Да-а, солидное место, уважаемое! Построено, говорят, еще Екатериной Второй. Ну, что ж сооружение общественных зданий - не последняя забота любого правителя. За двести с гаком лет это здание, видимо, сослужило неплохую службу России.

-Ты что, оглох?! Давай вперед! - слышу я окрик конвойного, сопровождаемый доброй порцией площадной брани. И вот я в толпе настоящих преступников. Боже, какое отвратительное зрелище! Все прибыли одним этапом из разных мест. Большинство уже сидят, или их привезли для получения нового срока, или не знаю зачем. Какой взгляд, какой вид, все обриты, а запах!

Вот мы поднимаемся по старым, стертым ступеням. Сразу вспоминается описание Солженицыным стертых ступеней в тюрьме КГБ Лефортово. Да-а, здесь тоже прошло немало народу! Чтобы так обтесать каменные ступени… Поднимаюсь с странной тяжестью во всем теле: как будто на плечах – тяжкая кладь.

Этапная камера - новое, важное понятие в моей жизни. Осматриваюсь. Зрелище не для слабонервных. Огромная, просто-таки гигантская камера, целый зал. Два ряда двухъярусных железных кроватей - шконок или шконарей на тюремном языке. Наверное, сотню зэков можно расположить на этих кроватях. Стены покрыты грязью, оставленной поколениями узников. Местами грязь такой толщины, что можно писать на ней пальцем, при этом написанное выглядит,  как будто высечено в камне. Закопченый потолок, к которому устремляются облака сигаретного и махорочного дыма. Повсюду надписи, записи. В основном ругательства, проклятия, иногда автографы. В другом конце камеры отгорожено что-то вроде туалета. Там уже целая очередь, причем очередь с особым порядком - новичков и слабых попросту отталкивают назад. Знай свое место!

Ну, что ж, знакомство окончено.  Чуть размяв затекшие руки и ноги пытаюсь примоститься на ржавой раме какого-то шконаря и прислушиваюсь.

-Ну, с час, может два - здесь, - вещает чей-то уверенный голос. - Потом будут выдергивать группами на шмон, а оттуда в баню. Почитай, только к вечеру разведут по постоянным местам.

Ладно, значит нужно скоротать эти два часа. А меня уже снова обступили уголовнички и пристают со своими идиотскими вопросами.

Но тут открывается дверь в камеру, входит дежурная тюремщица и кого-то выкликает. Я прислушиваюсь. Э-э, да ведь это искаженное мое имя! Это еще что за напасть такая? И десяти минут не прошло, как в этой камере, а меня уже выдергивают.

- С вещами!

Беру вещи, выходим. Пересекаем небольшую площадку перед входом в камеру. По периметру этой площадки стоят какие-то  странные, довольно высокие деревянные ящики. Мы подходим к одному из них, и...

 -Заходи, живо!

Я повинуюсь - согнувшись в три погибели, залезаю внутрь. Мгновение - дверца закрывается и защелкивается на наружную щеколду. Ловушка?

В полной темноте я начинаю ощупывать пространство вокруг. Я нахожусь внутри ящика! Как?! Возможно посадить живого человека в ящик? Не курицу, не свинью - человека! Дикари! Одно им доставляет радость - глумиться и помыкать. Я пытаюсь двинуться вправо, влево - в ящике почти нет свободного места, колени упираются в дверь. Интересно, а как себя чувствует в таком ящике человек высокого роста?

Я поднимаю голову вверх - вот, кажется, над головой есть какое-то пространство. А вот у стены какая-то маленькая скамеечка. Я пытаюсь встать – но нет, голова упирается в потолок. Можно только чуть-чуть приподняться. Однако вот с этой стороны, кажется, немного светлее - я вижу под потолком ряд дырочек. Ясно, это чтобы не задохнулся! Ну, в точности как пересылают по почте фрукты! Интересно, достаточно ли воздуха поступает через эти дырочки чтобы дышать? Разве что для курицы...

Ладно. Надо успокоиться, взять себя в руки, сосредоточиться, обдумать, что же это случилось, что же это такое? Одно несомненно: эти ящики - что-то вроде наказания: человек изолирован, лишен возможности двигаться и даже нормально дышать, только что не умирает. И ведь кто-то же получил премию за такое изобретение! Впрочем, это не новость: система наказаний у них весьма изощренна. Наверняка я здесь не первый и не последний.

И, собственно, за что? Может быть, перехватили письма, которые я передал Реувену? Маловероятно. Пожалуй, наоборот: жалко, что я в этих письмах не осмелился написать подробные инструкции, как продолжать проект городов. Много подробностей знаю только я один. Кто знает, когда у меня еще будет возможность писать на волю.

Я пытаюсь задрать голову как можно выше, чтобы высмотреть что-нибудь через эти дырочки под потолком. Тщетно, кто-то хорошо продумал конструкцию. Хотя нет, вот здесь какая-то щербинка в уголке двери. И не щербинка, а щель. Какой-то маленький кусочек коридора можно все же увидеть. Там идет бешеная деятельность, кого-то ведут туда, кого-то сюда…

Слева от себя я слышу глухое ворчание: похоже, в соседнем ящике тоже кто-то сидит. Я дожидаюсь момента, когда через мою щель не будет видно тюремщиков, и осторожно подаю голос:

- Эй, ящики, есть здесь кто-нибудь?

Мне немедленно отвечает сосед слева, который тут же начинает задавать вопросы:

- Эй, земляк, ты откуда?

- Из Москвы.

- Ого! А сюда как попал? Утренним этапом пришел, что ли? И за что тебя в ящик?

- Сам пока не знаю, как раз хочу понять. Тебя-то за что?

- Ксиву пытался переправить на волю.

- И что, поймали?

- Да, перехватили.

- И надолго сюда сажают?

- По ихним правилам до четырех часов. Да разве они их сами соблюдают? Меня один раз здесь забыли. Почти цельные сутки сидел.

- А ну, кончай базарить! - раздается откуда-то голос тюремщика. - Схлопочете у меня быстро.

Возвращаюсь к своим мыслям. Из огня да в полымя. Все прямо из рук валится. Какая же теперь следующая неудача ждет за углом? Чувствую, как опять начинает расти напряжение. Какая все-таки дикая страна! Где еще в целом свете найдешь такое?! Впрочем, в нас теперь, наверное, уже и людей не видят. Разве мы люди? Мы зэки. С нами один разговор - как можно скорее убить в нас человеческую личность, превратить нас в полуавтоматов, знающих только работать да подчиняться. Ух, и преуспевают в этом деле!

А вот со мной - не получится, не пройдет! Я - твердый орешек, господа, еще какой твердый!

А, собственно, что случилось? Еще, кажется, не конец света, никто меня не режет, огнем не жжет. Может, я начинаю сходить с ума от отсутствия общения в одиночестве ящика? Так я же, кажется, об этом и мечтал - поменьше общаться со всей этой публикой. Но, может быть, и ГБ именно того же хочет? Может быть, меня просто изолировали от других, может, это вообще не наказание, а попытка перестраховаться – чтобы, не дай Бог, ничего со мной не случилось в этой толпе уголовников? Вполне логично: сейчас раннее утро, начальства нет, никто не может принять никакого решения. Вот они и решили подержать меня здесь пока суд да дело. Ба, да значит за мной присматривают, и неплохо! Я здесь вроде важная персона! Что ж, нет худа без добра.

В отличие от моего соседа, про меня не забыли. Часа через два за мной приходят, и начинается обход тюремных инстанций.

Вот проходим очередную площадку. Надо же, целая очередь выстроилась из зэков! Все-таки есть что-то похожее на жизнь на воле, говорю я себе, подумать только – очередь! В  каптёрку, наверное, получать матрасы или еще какую-то ерунду.

- А ну, давай быстро, не зевай по сторонам, - вдруг набрасывается на меня  какая-то тюремщица. - Здесь тебе не театр, здесь ТЮРЬМА!

Как обожгла, как припечатала. Боже, это наводящее страх слово – “тюрьма”! Это не произносят вслух, этим пугают. Воплощение ужаса, всего самого, что ни на есть страшного на свете, и вот оно - случилось. Вот он я здесь, попался. Тюрьма. Слово будто пронизывает, уходит вглубь, отдается во всем теле. А смысл-то очень прост - теперь ни  шага  не можешь сделать по своей воле. А еще означает неудачу, поражение, разгром, крушенье надежд. Я вдруг чувствую себя таким маленьким, раздавленным.

Наконец добираемся до бани. Солдат смотрит, чтобы не входили поодиночке. Ждем, когда соберутся пять-шесть зэков, и можно будет войти. Вот зэк  из хозобслуги вытягивает по рельсам какую-то странную повозку, высокую и тяжелую. Все зэки вокруг торопливо раздеваются и вешают одежду на эту повозку.

- Это для чего? - спрашиваю я.

- А прожарка. Он ее сейчас в котельную задвинет, и там все вши и блохи, пока мы помоемся, от жары и передохнут, получим назад сухое.

Вот ведь как работает человеческая мысль, думаю я. Наконец-то появилась возможность подсушить мое полотенце! Пока я замешкался с раздеванием, остальные зэки побежали внутрь мыться. На помывку дают считанные минуты. Брезгливо обходя лужи с грязной водой, ищу местечко почище. Под потолком трубы с дырочками, оттуда брызжет вода. Зэки поздоровей и половчей уже захватили все удобные места. Ну, а мыло где? Нигде, одни обмылки. Ладно, я собираю несколько обмылков. Вода, однако, холодная. Кто-то начинает кричать солдату. Он должен вроде регулировать, чтобы была теплая. Солдат не любит, чтобы его сильно беспокоили. Начинаешь кричать, так он или вообще не реагирует, или вместо холодной воды получаешь кипяток. Вот так и управляйся.

Но все как-то устраиваются. Устраиваюсь и я. Поток воды струится по моему грязному, искусанному телу. Какое наслаждение, какое дивное чувство! Я радуюсь каждой клеточкой, как будто гадость смывается не только с моего тела, но и с души. Каждую секунду, отпущенную мне здесь, я хочу использовать сполна. Надо же, как мало нужно человеку для счастья! Посадить в тюрьму, не давать мыться, а потом  отвести на минуточку в баню. Вот и весь секрет.

Наше время истекло, и зэки струйкой направляются к выходу. Вот вывозят из прожарки нашу одежду. Я быстро одеваюсь и выхожу наружу. Что за отвратительная сцена! Один из малолеток, здоровенный бугай, вцепился  в ворот какого-то зэка из хозобслуги и с остервенением избивает его. Кровь так и хлещет из разбитого лица. Оба страшно кричат. Остальные зэки - ноль внимания. Вот подходит дежурный тюремщик и отправляет меня в бокс. Это ж надо, сколько у них разновидностей разных помещений! Бокс действительно, как коробка, метра три на два, бетонные стены, лавка, по углам нечистоты. После бани возвращаться в грязь особенно неприятно.

Уже, кажется, все процедуры пройдены, остается ждать самого главного - распределения в камеру. Как много, наверное, зависит, от того с кем попадешь. Попадешь неудачно – и каждый день будет таким длинным, настоящей пыткой. Или вернут меня опять в эту огромную этапную камеру...

Вот снаружи забегали. Похоже, разносят пищу. Открывают и мою кормушку, суют что-то в миске. Смотрю внимательнее. Ну, угодили! Куски свиного жира, прямо со щетиной. Нет уж, спасибо.

В напряженном ожидании проходят еще час, еще, и еще. Но  вот и моя очередь - входит здоровенная высокая и толстая тюремщица.

- Холмянский?

- Да.

- Давай, выходи, пойдешь вдоль по коридору, передо мной пойдешь, давай, давай, двигай.

Мы идем по коридору, и с каждым шагом перезваниваются-перекликаются у меня за спиной ключи в огромной связке. Сколько же людей заперто этими ключами! Тюремщица останавливается против какой-то двери. Быстрым ловким движением открывает замок: одновременно удар ноги - отлетает нижняя щеколда, руки – верхняя, все это сопровождается скрежетом, открывается дверь, и

- Заходи!

"Спокойно,- говорю я себе, - полная готовность. Сейчас еще ничего не случится."

Я вступаю в камеру. За мной закрывается дверь. Я осматриваюсь в полном изумлении. Камера – полная противоположность этапной. Малюсенькая, где-то два на три метра, может чуть больше. Сразу у входной двери шконари - с левой стороны два, с правой один. Справа отгорожен уголок для туалета. Подванивает, конечно, но терпимо. Между шконарями в пол вделан металлический стол, за ним сидят два человека. Как, только двое?! Один из них крупный, крепко сбитый лет, сорока с небольшим. В профиль чем-то напоминает еврея. Умное, хищное лицо. Ну, а второй – вне всякого сомнения типичный еврей!

Перед ними что-то разложено на столике. Да это сало! Еврей, как раз подносит ко рту кусочек сала. Отступаю на полшага назад.

Ощущение нахлынувшего счастья просто сбивает с ног. С какой-то глупой блаженной улыбкой я взираю на них. Они, в свою очередь, тоже поедают меня глазами;           

- Что ж давай знакомиться, - наконец произносит первый, -  Я Женя Фастов, это Марик, а ты кто? Да, проходи давай, ставь сюда свой матрас, чего стоять-то!

- Как у вас тут уютно!

- Что, уютно?! - взрывается Фастов.- Да ты давно сидишь-то? А, так ты сидишь всего ничего! А я вот уже восемь месяцев колупаюсь. С мое посидишь, узнаешь, как тут уютно.

- С чем сравнивать. Я уже насладился этапной камерой, и в ящике уже побывал.

- Ну, садись к столу.

- Спасибо, я религиозный еврей, я не могу есть то, что вы едите.

- А, еврей, так вот и Марик тоже еврей. Что ж он-то ест, а ты не можешь?

- Что же, и евреи бывают разные.

- Ладно, здесь такое правило - последний пришел - получаешь верхний шконарь. Давай, забирайся.

Я затаскиваю матрас на верхний шконарь, ставлю свои нехитрое пожитки, укладываюсь. До чего же я устал! Чуть-чуть забыться, отдохнуть. Но долго отдыхать мне не дают. Фастов горит желанием поболтать. Давно, видимо, не с кем было отвести душу, а тут такой необычный фрукт, как я, да еще из Москвы. Можно, конечно, отбрить его, но хорошие отношения с соседями в малюсенькой камере вещь не последняя. Ладно, охота ему болтать - пусть болтает, а я лучше буду помалкивать.

Фастов начинает рассказывать обо всем сразу. О жизни в тюрьме, о тюремных правилах, и о том, как он сидел, и как его арестовали, и о своей жизни до тюрьмы. Он, по-видимому, разносторонний и одаренный человек. Получил высшее образование, учился в аспирантуре, среди прочего занимался математикой, охотно и легко сыплет математическими терминами. Стал бы инженером, но его больше влекло предпринимательство и острые ощущения.

Окаменевшая, негибкая экономическая система создает дефицит всего на свете; и ловкий человек без большого труда вынюхивает, где чего не хватает, а где чего избыток, организует закупки, перевозки. Законный бизнес в любой другой стране. Здесь, однако, это считается спекуляцией, нетрудовыми доходами. Экономические преступления преследуются у нас исключительно сурово, особенно, если в ущербе государство. Если ущерб значительный, можно схлопотать и десять лет, и двенадцать, да вплоть до расстрела. Для сравнения – за убийство обычно дают лет пять- шесть и никогда не больше восьми.

Фастов рассказал довольно много деликатных подробностей: что известно следствию по его  делу, что неизвестно. Речения Фастова слушал я вполуха - усталость брала свое. Единственно по старой привычке я покосился на вентиляционную решетку, когда услышал, что Фастов вслух произносит то, что утаил от следователя. Весь опыт моей жизни говорил мне, что тюрьма - это место, где должны быть смонтированы подслушивающие устройства. Вот уж чего бы я не стал, так это выбалтывать все на свете вслух.

На первой же прогулке я поделился своими соображениями с Фастовым.

- А ну их к дьяволу, плевать я на них хотел! - огрызнулся Фастов. Ого-го, думаю, не простой ты гусь, а может, и не случайный. Будь ты хоть какой авантюрист и любитель острых ощущений - если знаешь наверное, что твой следователь узнает все, что ты от него скрыл и где соврал, скорей промолчишь, и никому не может быть наплевать на это. Нет, тут, верно, дело другое - ведь откровенность вызывает на откровенность. Это способ размягчить меня и сделать меня более разговорчивым. За мной идет охота, не за Фастовым. Значит, лучше говорить как можно меньше и лишь на самые нейтральные темы.

И потекла жизнь своим чередом, день за днем, и все они одинаковые. Встают в тюрьме в шесть утра. Будильником служит начало радиопередач. Хочешь не хочешь -  выплескивается на тебя ежедневная порция из радиоприемника, включенного на полную мощность. Казенным советским бодрячески - патриотическим тоном сообщает диктор о несуществующих успехах тружеников полей, об удивляющих весь мир гигантах индустрии, о непревзойденных успехах в строительстве нового общества и воспитании нового человека коммунистического завтра.

Так, с утра до вечера, идет нескончаемая промывка мозгов, и только концерт классической музыки свободен от этого. Неужели эта система оболванивания и тотальной лжи работает?! Представьте себе, работает. Вечное повторение одного и того же, как бы лживо оно не было, входит под кожу, в подкорку. Наверное, система пропаганды - одно из самых больших достижений Советского Союза.

На воле ты можешь и не слушать, отойти или выключить, а здесь приемник предусмотрительно поставлен повыше  и забран решеткой. Однако есть передачи все же полегче, а есть особенно ядовитые. Хуже всех, кажется, «Пионерская зорька» - этот образец пропагандистской трескотни с бравурной музыкой, рассчитанный на детей. Она повторяется каждое утро дважды, чтобы и те детки, которые пораньше встали, и те, которые попозже, - все получили свою дозу.

Припоминается, как на этапе один из старых зэков, когда уж подъезжали к тюрьме, выругался и сказал неожиданно в сердцах: «Опять эта «Пионерская зорька» дважды в день жилы тянет, провались они!» Я тогда не понял, а сейчас подумалось, что, если даже все повидавшие заскорузлые души зэков не могут остаться равнодушными, то каково нам!

Кроме радиопропаганды, толстых стен да железных решеток нет, кажется, в тюрьме ничего постоянного. Никогда не знаешь, что будет завтра. Вот в один прекрасный день забрали от нас Марика, отправили на суд, и он таки получил свои шесть лет. Вместо него пришел здоровенный молодой эстонец по фамилии Кальм. Тоже личность необыкновенная. Кальм воровал государственные машины, которые вообще не были предназначены для продажи гражданам. Подделывал документы, перебивал номера и продавал.

Сейчас им с напарником грозит получить по одиннадцать лет. Фастов с Кальмом нашли много общего: общие интересы, общих знакомых. Оба любили кутить и вести ночной образ жизни. Да и здесь треплются до середины ночи, утром же спят сном младенца. А у меня другие проблемы. Каждый день мечтаю проснуться как можно раньше и успеть еще до радиовоплей прочесть хотя бы  часть “шахарита”. Удается это однако редко, да и запрещено к тому же вставать раньше подъема.

И вот меня снова будит настырный голос диктора. Я торопливо вскакиваю, совершаю несложный туалет и, заткнув пальцами уши, начинаю молиться. От ора, тем не менее, не укрыться. Пальцы впиваются в уши до боли, но все равно - труженики полей  незримо присутствуют на моей молитве. Минут через пятнадцать раздатчики пищи доходят до нас. С резким звоном открывается кормушка, мне суют три пайки хлеба, и на бумажке три чайных ложки сахара. Я, в свою очередь, сую наружу три кружки, и получаю их обратно наполненными горячей жидкостью под названием чай. Пахнет она, однако, в основном бромом. Впрочем, в эту алюминиевую кружку что ни налей, хоть даже самый благоуханный напиток, все будет с привкусом металла.

В тюрьме существует свой язык, свои понятия для того, чего и вовсе не существует на воле. Вот раздатчики пищи. Тот, который принес хлеб и сахар, называется «баландер» - от слова «баланда». Второй, который тащит бак с чаем, называется просто «чайник». Так и орут ему: «Эй, чайник!». Баландеры, чайники и вся остальная хозобслуга содержатся отдельно. Это обычно зэки, которые получили не очень большие сроки и которым разрешено остаться до конца срока в тюрьме. Подавляющее же большинство отравляется на зону, в лагерь.

Желающих поработать в хозобслуге, конечно, полно, и условия там прекрасные по сравнению с обычными. И любой понимает: просто так, за красивые глаза, туда не назначают. Значит нужно либо согласиться стать «козлом» - то есть работать на МВД, либо стукачом - на КГБ. Выбор в общем-то невелик. Обычные зэки ненавидят и презирают обслугу. Случись им когда добраться до них - избивают зверски. А если известно, что кто-то “козлил”, то и убить могут; а если кто из них по второй ходке идет и на этапе или в этапной камере попадает вместе с обычными заключенными, ему не позавидуешь. Но обычно обслуга находится вне досягаемости зэков и держится вполне самодовольно и уверенно.

Проходит еще минут двадцать - я к этому времени стараюсь закончить “шахарит”, чтобы можно было сделать себе нормальную трапезу с хлебом – и снова приходит баландер, сует три миски с кашей. Вот тут обычно Фастов и Кальм просыпаются. Ну, каши там на донышке, и что за крупа -  может,  для голубей как раз подошло бы, но кипяточку, похоже, бухнули - не поскупились.

Как есть тюремную еду - на то существует несколько теорий. Одни говорят, лучше есть сразу, и тогда хоть на короткое время возникает ощущение заполненности желудка. Другие говорят - лучше растянуть удовольствие, и тогда еда лучше усваивается. Вот Фастов свою заглатывает, а я ем медленно, стараюсь извлечь все возможное из каждой крупинки.

Заглотав свою кашу, Фастов и Кальм снова отправляются спать. Спать, спать несмотря ни на что, на крики радио, на «Пионерскую зорьку». Сон в тюрьме - это целое искусство. Чем больше спишь, тем быстрее проходит время. Есть умельцы, способные спать по двенадцать и даже по пятнадцать часов в сутки, и любой мечтает – ах, если бы можно было заснуть до конца срока! Проснулся через годы, и - пусть постаревший - но скоротал, убил время!

Мои мечты скромнее - лишь бы соседи спали побольше. Сидура у меня как не было, так и нет, а “шахарит” я наизусть не знал никогда. И вот я шарю, роюсь в уголках памяти, силясь собрать все осколочки, все кусочки. Есть немало мест, в которых я не уверен, но выхода нет, и я молюсь в этих местах своими словами. Лишь бы общий смысл сохранился, лишь бы не падал, не терялся накал. Не дай Бог, если это  превратится в пустую формальность! Ах, если бы только заглохло это радио, уши ноют от впивающихся ногтей.

Иногда мне удается прорваться через все это и углубиться в себя, и подняться вверх, и ощутить, как благость нисходит на меня. Но, увы, сколь часто я выхожу из этой схватки с разбитой головой! Попробуй, объясни человеку постороннему, что трескучая пропаганда может быть пыткой!

Девять часов. Слышно, как по другим этажам проходит надзирательница, стучит в дверь каждой камеры и кричит: «Приготовиться на прогулку». Прогулка - это момент, о котором мечтаешь весь день. Но не так-то просто на нее выйти! Вот Фастов опять дрыхнет сном невинного младенца, да и Кальм похрапывает. А камеру всю не выводят, если хотя бы один не выходит. Единственная надежда, что может быть крики надзирательницы их разбудят, а я будить их не вправе. По законам зэков нельзя разрушать чужой сон, сон драгоценен.

Но вот она барабанит прямо в дверь. Кажется, они зашевелились. Сонные, недовольные. А я уже одеваюсь. Так хочется чуть-чуть размяться! Здесь и походить-то негде, в этой каморке. Только топчешься около туалета.

Фастов рассказывал, что когда-то, как и все новенькие, он тоже рвался на прогулку, бегал, занимался гимнастикой, старался сохранить хорошую спортивную форму. Для него это особенно важно, он в прошлом классный спортсмен, борец, чемпион Союза. Потом, говорит, надоело. Сроку получил восемь лет, столько сидеть – на весь срок не набегаешься. Махнул рукой, опустился. Ну что ж, мне трудно судить, я-то как раз еще новенький. Не каждый человек может выдержать такое сообщение - восемь лет срока. Нет, не всякий.

Нас выводят. Проходим весь наш коридор, поворачиваем направо, спускаемся по лестнице. На лестничной площадке маленькие оконца. Они притягивают нас, как магнит. Каждый раз в них заглядываем, хоть и не положено. Тюрьма расположена в самом центре города, у моря, и кусочек оживленного залива прямо перед нами. Вот корабли стоят на якорях, а вот яхты куда-то движутся. Надо же, я как чувствую, будто обдувает свежим  морским ветерком! Вот он, слава Богу, сохранился  еще где-то, кусочек нормального человеческого существования! Не все на свете состоит из стен и решеток.

Однако пора идти дальше, вниз. Надзирательница уже покрикивает: "Лишу прогулки!". Может и лишить, между прочим. Кальм тоже любит смотреть в окно. С высоты своего роста он, наверное, аж Финляндию видит! А Фастов – нет, не любит, наоборот это его только раздражает.

- Вон там гостиница "Виру", а вон ресторан, где я кутил, а кто-то и сейчас там сидит и кутит, а мы вот здесь, в этом зверинце. Нет, лучше не видеть, не смотреть!

Спускаемся во дворик. У Ван Гога, кажется, есть такая картина - прогулка заключенных. Нарисован тюремный дворик, и все заключенные, человек пятьдесят, наверное, идут друг за другом гуськом, а надзиратель в серединке стоит, посматривает. Ну и смех! Какая тогда была жизнь! В Таллинской тюрьме, говорят, сейчас тысяча четыреста человек заключенных. И уж, конечно, гуляют они не вместе, друг за дружкой в большом дворе.

Прогулочки наши происходят в боксах. На одну камеру - один бокс, причем каждый раз разный. И по размерам они разные. Есть побольше, есть поменьше, есть узкие, есть широкие -  всякие. Этот вот в длину метров пять, ну, может шесть, и два с половиной в ширину. Высокие бетонные стены, сверху все забрано решеткой. Над всеми боксами мостики, там прохаживается надзирательница и смотрит, чтобы не перекрикивались и записки друг другу не перебрасывали. Все должно быть строжайшим образом изолированно.

Сначала как-то непонятно, но меня просвещают. Тюрьма наша, оказывается, - следственный изолятор, и все, кто в ней содержатся, либо под следствием, либо, если уже осуждены, как Фастов, то вызваны по другому делу как свидетели. Таких обычно содержат в отдельных камерах. Кстати, а почему Фастов не содержится отдельно? Очень интересно.

В целом система такая - если власти подозревают человека, они арестовывают его и сажают, и только потом через много месяцев происходит суд. Идея властей состоит в том, чтобы на все время следствия изолировать человека от всех источников информации, от всех его подельников и, разумеется, от адвоката. Потому так важно, чтобы и записок не перебрасывали, и не перекрикивались. Большинство тюрем как раз именно такие, а исполнительных тюрем, где сам срок сидят, гораздо меньше. Срок обычно сидят в лагерях или, как здесь говорят, на зонах.

Балтийская погода неустойчива, а лето коротко. Еще только середина августа, а с утра сегодня дует холодный ветер, и солнце какое-то неуверенное. По временам мы попадаем в бокс, откуда видна какая-то ветка. С огорчением замечаю по ней все признаки приближающейся осени. Я и лета-то не видел в этом году. Все дожди да дожди, а с 23-го июля я уже и вообще ничего не видел. Ну что ж, пока не начался дождливый период, не стоит терять времени даром. И я начинаю бегать трусцой, взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед. Фастов и Кальм сидят на лавочке, покуривают, посмеиваются. Вероятно, это и правда выглядит нелепо: мечусь как зверь в клетке. А стены вокруг высокие-высокие, чтобы лишний раз подчеркнуть твою зависимость, заключенность. Подойдешь поближе, и даже  сейчас, летом, они источают вымораживающий холод…

Продолжаю свой бег взад-вперед. И вдруг, когда я поворачиваю назад от конца бокса, у ног моих приземляется записка. Кто-то из зэков рискует остаться без прогулки. Но, видимо, обмен информацией куда важнее. Я на бегу поднимаю голову вверх. Надсмотрщица тут как тут. Интересно, заметила она или нет? Ждет, небось, подниму я или оставлю лежать. Подниму - из-за постороннего дела, ко мне никакого отношения не имеющего, могу лишиться прогулки, а если не подберу, а Фастов или Кальм случайно заметят, пойдет молва по всей тюрьме, как о трусе. Вот вам и дилемма.

Но, похоже, наш бокс не единственный, где падают записки. В другом каком-то боксе тоже что-то происходит, и надзирательница на минутку удалилась. Я опускаюсь на колено и делаю вид, что поправляю ботинок. Мгновение - и я отбрасываю записку Фастову, еще мгновение, и вот она уже у него в кармане. Я, как ни в чем не бывало продолжаю бегать.

- Прекращаем прогулку, прекращаем, - раздается сверху противный голос. Прогулка-то всего 45 минут, и на весь день. Вот за нами пришли, выводят из бокса.

Неожиданно ноздри мои наполняются восхитительным запахом свежеиспеченных булочек, каких-то сдобных, наверное. И живот как-то сразу подводит. Интересно, что здесь за пекарня, для кого она? Уж, наверное, не для зэков такой хлеб готовят. Наш-то не хлеб, а глина…

Ну, вот мы и «дома». Открывается дверь в нашу камеру, и, прямо с порога, ощущаешь "благоухание" туалета, третьесортного табачного дыма, пота и грязи. Хорошо людям с ослабленным обонянием! Набрав побольше воздуха из коридора, я делаю решительный шаг вперед. В камере соседи снова раскладываются по койкам, на «рабочие места», так сказать. Поскольку в следственном изоляторе не работают, и делать здесь, по сути, нечего, кроме как подвергаться следствию и волноваться, то основное занятие здесь у всех - это борьба со временем. Время здесь из абстрактного понятия  превращается в реального, физически существующего врага. И каждый должен сражаться с ним один на один, против него выходят в бой, используя военные хитрости, изощряясь кто как может.

Человек не может примириться с мыслью, что он на годы будто заспиртован, будто заморожен в морозилке. Снаружи бушует полная событий жизнь, а он, как вяленая рыба, насильно стареет в камере. Когда ты пытаешься измерить годы, которые перед тобой, это - как океан вычерпать ложкой. А время здесь движется не быстрей, чем вода в болоте. Не жизнь здесь, а прозябание.

Нет, нельзя разрешить себе считать дни, месяцы, недели срока. Лучше не пытаться это измерить. Это все равно, как посмотреть вниз с высоты утеса, только верней упадешь. Я вижу эти часы, дни недели - они прилипли друг к другу, склеены в огромную, тяжелую гроздь. И все эти дни, что еще впереди, - кирпичики, частички огромного груза,  давят на тебя, прижимают к земле... Как удержаться на ногах? Как удержать голову, подняться вверх? 

Смотришь сквозь толщу времени, как рыба сквозь толщу воды в  гигантском аквариуме... Где он, конец заключения? Он - как потерянный рай, как дальняя страна, в существование которой почти уже и не верится. Через огромное расстояние конец заключения виден нечетко, размыто, едва-едва, сквозь туман, мерцает, как звезды ночью, в пугающем отдалении.

Да и вообще, преодолимо ли это расстояние? «Ты в заключении» и «ты на свободе» - вы оба просто принадлежите разным мирам, между которыми нет ни дорожки, ни мостика. Пропасть между ними, ее не перепрыгнуть, не перелететь. Да и есть ли они на свете, другие миры, может, это игра воображения? Просто мечта, вроде детской сказки или какого-то сокровенного желания, о котором и сказать-то вслух стыдно.

Есть люди, которые  могут уйти от этого. Погружаются в подробности тюремного быта, изобретают себе дела, полезные или вовсе бессмысленные - иначе как выдержать? Но ведь и это болото, дорога в никуда. Начинаешь опускаться, превращаешься в машину для выживания, и ничего более.

Но я отвлекся. Внизу гремят миски, баландер разносит баланду. Значит, уже одиннадцать. Через час, час с четвертью доберутся и до нас, а я еще не делал дыхательную гимнастику. Нужно, обязательно нужно успеть, пока они не проснулись, не начали здесь дымить. К двенадцати стук открываемых кормушек и мисок, швыряемых на кормушки, становится совсем явственным, близким. Вот на этот стук и просыпаются мои дорогие соседи. Ну, какой сегодня будет суп? Мы все возбуждены, обсуждаем варианты - редкий  момент гармонии в камере. Довольны Фастов и Кальм – они хорошо поспали, время быстро пролетело. Доволен и я - что  ни говори, а на радиофоне неплохо прошла молитва, и погуляли нормально, и вот даже дыхательную гимнастику успел сделать.

Открывается наша кормушка - сначала хлеб, а потом три миски. Увы, увы опять что-то свиное. Глотая слюну, протягиваю свою миску Фастову. Началось пиршество - две порции тощих щей со свиной шкурою и с хлебом. Хлеба дают не так уж мало, но до чего же он кислый! Это тебе не вольный хлеб! Если его есть помногу, через несколько дней ощущаешь боли в желудке. Зимой есть выход - заточить ручку ложки (ножей-то нету!) и попробовать его нарезать так, чтобы не раскрошился весь сразу. Нарезанный хлеб надо высушить на маленькой батарейке, там, в углу. Сухари такой изжоги не вызывают, и живот от них не болит.

Пока Фастов и Кальм трескают свой суп, я объясняю сам себе, что тоже обедаю, вроде как соучаствую. Начинаю тихонечко по крошечке, по щепоточке отправлять в рот хлебный мякиш. Еще Солженицын писал, что баланда хороша горячая. Но наша камера на четвертом этаже, к нам горячее уже не доходит. Но все-таки, две порции баланды - уже кое-что. Мы с Кальмом теперь ждем продолжения: минут через сорок принесут кашу. Фастов каши в обед не ест. У нас с ним замечательный симбиоз. Он получает две порции баланды, а я две порции каши.

Камера в самом конце коридора. После нас уже почти некому раздавать. Если остается лишняя каша, то я могу получить и больше. Порцию еще, по крайней мере. А  бывает, что каши не хватает, и тогда баландер добавляет туда по ходу дела кипяточек. Тогда мне достается еще и кипяток без брома. Наконец, прибывает каша. Фастов в прекрасном расположении духа, и начинается бесконечный треп.

Две каши, утренняя и дневная, да хлеб - это и есть в основном мой рацион. Пожалуй, немножко однообразно и бедновато, но ничего не поделаешь. Как доходчиво объяснила в первый день надзирательница - это не санаторий. На все есть свои правила, законы и установления. Норма, по которой нас кормят, называется «рацион 9А». Составляет он в день, кажется, 27 копеек. И это вовсе не худший вариант. В карцерах, говорят, кормят вовсе не так, там уже 9Б. Сколько там копеек выходит, не знаю. Лучше не знать.

А есть еще, кажется, 6А или 6Б, - там чуток получше. Наверное, есть еще какие-нибудь тайные, секретные нормы, как это обычно бывает. По слухам, на зоне кормят получше, чтобы зэки могли работать. Кто еще не заметил гуманного отношения к человеку в обществе справедливости, здесь непременно заметит. Как к домашним животным относятся, ничуть не хуже, заметил Леша Магарик много лет спустя. Наверное, по поводу корреляции между рационом зэка и его производительностью проводили серьезные исследования. Глядишь не одна карьера сделана, не одна диссертация защищена!..

Обед окончен. Снова раздается скрип матрасов, соседям снова пора на боковую. На этот раз к ним присоединяюсь и я, благо радио в этот час уже не работает. Видимо, свою дозу пропаганды мы уже получили. Вскоре слышен дружный храп, а я все никак не усну. Ворочаюсь с боку на бок. Живот вроде полный, а толку что? Сытости никакой. Ладно, моя задача пройти все это «малой кровью». С этой успокоительной мыслью я поворачиваюсь на живот, и весь мир растаивает перед глазами.

Часов после трех – самое тяжелое время. Уже не спрячешься ни за какой сон. Все, что следовало сделать, давным-давно сделано. Рабочий день прошел, на допрос не вызывали, вроде ничего не происходит. И  хорошо, с одной стороны. Вот в данный момент никто меня не терзает, не мучает. А где-то, из-за плеча, выглядывает серая мышка-тревога. Что они, забыли что ли? Вряд ли забыли, наверное, что-то готовят. Ведь "хулиганство, часть первая" – банальная статья, обычно следствие занимает недели три, а то и меньше. А я вообще никакого следствия не вижу. Что они, опять колеблются, перерешают десять раз? Может, еще не знают, что со мной делать?

Отбой в десять, и я немедленно ложусь спать. Я-то встаю рано. Но не тут то-было! Мои соседи, выспавшиеся за день, желают поболтать, у них сейчас самый пик активности. Ложатся они для вида, пока не пройдет дежурный. Вот кто-то заглянул в глазок, ругнулся разок для порядка. Теперь самое время предаваться воспоминаниям. Маленькая камера наполняется вся клубами едкого дыма, першит в горле, чешется в носу. Укрыться, что ли, с головой одеялом - противно, простыня-то одна, я ее кладу на матрас. Представляю, скольких укрывало это одеяло до меня! Опять же, и без того дышать нечем. Ведь почти не проветривается, так, чуть подсасывает из щелочки в окне. Но курить не запретишь, а зэки, которые нервничают или возбуждены, курят много.

Больше того, говорят, что люди, которые и на воле не курили, здесь закуривают. Тоже радости мало: достать курево – нелегкая проблема. Но нюхать все это просто отвратительно! Настоящая пытка! Вот еще часть свободы, которую у тебя отняли, - дышать свежим воздухом или хотя бы не дышать куревом.

А соседи, меж тем, погружаются в воспоминания, с наслаждением перебирая каждую малейшую деталь, каждую черточку разгульной жизни на свободе. Расходясь, распаляясь, они говорят все громче и громче, почти грезят наяву. Весь жалкий и постылый мирок, который их окружает, куда-то уходит, отдаляется, и вместо него вырастает мир больших возможностей, денег, женщин. Уже, наверное, за полночь. Я отчаянно пытаюсь заснуть, безнадежно ворочаюсь - а они все не унимаются, полны азарта, хвастают друг перед другом своими успехами у женщин, называют их, ничтоже сумняшеся, по именам, с рвотной реалистичностью описывают подробности каждой встречи.

В немом отчаянии я уже перестаю затыкать уши. Ну не могу же я их затыкать весь день кряду?! Я чувствую, как грязная корка покрывает меня всего, как отрава просачивается внутрь. «Господи, не дай мне превратиться в животное!» - шепчу в отчаянии, забываясь тяжелым сном.

Так текут дни, похожие один на другой. Сегодня после обеда я чувствую, что сидеть на койке уже просто невмоготу, нужно хоть чуточку поразмяться, и вдруг слышу, как сам произношу вслух:

- Одно преимущество у большой камеры перед маленькой - есть где размять ноги.

Сказал и сразу осекся. Вот тебе и на! Скрытая потребность в человеческом общении подтачивает даже и мою твердокаменную решимость ни с кем не вступать в контакт. Но вроде ведь ничего страшного не брякнул?

Однако Фастов немедленно подскакивает на своей шконке.

- Сколько ты времени сидишь, без году неделю?! И ничего ты еще здесь не видел, и жизни тюремной не пробовал! Благодари Бога, что не попал в большую камеру! Небось, когда в этапке сидел, «прописку» не проходил?

- Какую еще «прописку»?

- Вот видишь, ты даже не знаешь что такое «прописка»! А в общей камере все проходят. В общей камере всегда есть блатные, которые верховодят; там обычно не такой столик как этот, а побольше, и только они за столиком едят, остальные на шконках. А если нет настоящих блатных, то есть все равно какой-нибудь пахан и приблатненный.

Вот как приходит новичок, подкатываются к нему с вопросами. Вопросы вроде невинные и глуповатые - на что похоже то, да на что похоже это, и на них нужно отвечать.

- А как отвечать, что, нужно догадываться?

- Догадаться невозможно, нужно стараться узнать заранее. Ну, и на все на свете тоже заранее ответ не узнаешь. В каждом месте свои особенности, да и всегда есть любители что-нибудь новенькое изобрести на потеху. Но все равно нужно стараться, как можно лучше ответить.

- Ну, а дальше что?

- Дальше очень просто. Человек 8-10 начинают потихоньку обступать, приближаться ближе, ближе. Ну, пахан дает сигнал, и начинают приводить тебя в надлежащий вид. Обычно только по голове не бьют и не колотят до смерти, но в больницу запросто  можно загреметь.

- Ну, а ты что, сам проходил такую?

- Ну, у меня-то было по-другому! Я сам троих в больницу отправил, тогда они ко мне прониклись и меня самого пригласили к столику, навроде пахана. Но я отказался.

- Ну, а что делать, если человек вообще ни о чем таком не слышал, если он новенький, вроде меня?

- Такому не позавидуешь. Впрочем, не каждый обязательно на больничку попадает. Бывает, часа три полежит и оклемается.

- А как же себя вести человеку, если он не чемпион Союза?

- Ну, как-как? Защищаться, конечно, надо. Можно и стукнуть кого, это в порядке вещей. Ты только по голове не бей.

- Ну, а что еще интересного, кроме «прописки» существует?

- Что-то ты больно шустрый, ты не спеши, может ты и пройдешь еще «прописку»-то. Вот пойдешь снова этапом на свое следствие в Выру, и в этапной камере вполне побывать можешь. “Оформить прописку” - то ведь недолго. А пока ты, главное, меня слушай, я тебя дурному не научу. Восемь месяцев мыкался по камерам, что-то наверное, увидел.

- Ну, а на зоне, скажи, что еще одна “прописка"?

- Это где как. Обычно, говорят, хватает одного  раза. Есть для новичков - этапников еще один сюрприз: швабра. Говорят ему: знаешь, тут у нас все равны, все по очереди убираются. Сегодня твоя очередь, давай.

- Ну и что? 

- То-то и оно! Ни в коем случае не прикасаться к швабре!

- Вот интересно, а я на воле два года дворником отработал.

- Забудь ты про свою волю! Наплевать здесь всем, кем ты был на воле, - большим начальником, профессором или дворником. Здесь все начинают с нуля, здесь все по-новому. Большой начальник вполне может стать шестеркой у своего бывшего шофера, а швабру брать западло.

- Так надо и сказать?

- Так и сказать!

- И что будет?

- Что будет? Опять хорошо всыплют!

- Как при прописке?

- Нет, полегче.

- А если возьмешь швабру?

- Потом уже не откажешься.

- Почему не откажешься?

- Если будешь отказываться, изобьют до смерти. Возьмешь швабру, так и будешь швабристом до конца срока. Так и будешь каждый день мыть и убирать, и здесь, и на зоне. Нет из этого выхода. Таких и содержат отдельно, в «обиженках». Ему каждый может врезать и заставить что-то делать, а он не смеет отказаться. Вот так-то, земляк.

А и на больничку попадешь после «прописки» - тоже тебе не дом отдыха. Такая же камера, только шконки не в два этажа, да кормят получше, стакан молока дают в день и 25 грамм масла. Жить можно, конечно, но очень долго там не держат.

– Но это хоть зачитывается в срок?

- Это да. До этого даже советская власть не дошла!

С течением времени мне все труднее и труднее противиться искушению и не вовлекаться в беседы. Душа истосковалась по общению. За неимением ничего лучшего приходится беседовать с сокамерниками. Однако кем бы ни были Фастов и Кальм, все то, что КГБ уже известно, я вполне могу им рассказать. Так будет легче.

И вот, очень осторожно, выбирая выражения, я рассказываю о том, что хочу уехать в Израиль, что выучил для этого иврит и преподаю его, помогаю другим, которые тоже хотят уехать. И уже давно преподаю, пять лет уже. Из-за этого все мои проблемы. И что на самом деле за всем этим стоит ГБ, просто не появляется на поверхности, такая уж тактика выбрана. Рассказ мой не произвел на Фастова большого впечатления.

- Похоже, у тебя, земляк, мания величия, - говорит он мне грубо и прямо. – Сплошь и рядом находишь здесь зэков, сидящих по мелким делам, которые охотно повесят тебе лапшу на уши, что их-де преследует ГБ, что они большие шишки. Я этого знаешь сколько повидал!

Я пожимаю плечами, криво улыбаясь. Облегчения мне этот разговор не принес, скорее вызвал досаду.

- А почему, собственно, в Израиль? - возобновил  разговор Фастов. - Я тоже знаю немало евреев в Таллинне, кто уехал. Но только они почти все в Америке. А в Израиле что делать? Война там, жарко, не понимаю я этого.

- Как бы тебе объяснить? Ну, скажем, если бы ты услышал про японца, который родился в Америке, а потом, вдруг узнал, что он принадлежит к народу, у которого есть своя страна. Там своя культура, свой язык, они живут так, как им нравится, хорошо или плохо, но они там у себя дома. И вот он захотел уехать из богатой Америки в менее богатую Японию, просто потому, что он японец.

- Ну, хорошо, а почему большинство так не делает, если это так ясно?

- Слушай, давай не будем сейчас здесь с тобой решать проблемы еврейского народа. Не время для этого и не место.

- Нет, ну, надо признать, что Израилю есть, чем гордиться, - вдруг меняет  тон Фастов. - Маленькая такая страна в море арабов, и ничего, задала им трепку неплохо. Но без Америки они все равно ни гроша не стоят, запомни это.

- Почему ты так волнуешься, почему тебя это так беспокоит?

- Не беспокоит это меня! Просто вы, евреи, очень любите зазнаваться! Каким оружием вооружен Израиль, кто его сделал, кто им финансовую помощь оказывает? Что бы они могли без американского оружия да без американских денег?

Подступил уже конец августа, Фастова почти каждый день вызывают на допросы, он идет свидетелем по какому-то делу, а про меня как будто вовсе забыли.

- Сколько ты сидишь? Уж чуть не месяц? Должны, по идее, и тебя дернуть на этап. Вот в ближайшую среду посмотрим. Если дернут, значит, дело твое пустяковое: все, что ты здесь натрепал, гроша ломаного не стоит. А вот если не дернут, может, твое дело в Таллинн передали. Тогда, действительно, за этим ГБ, тогда швах. Но что-то не верится мне, - и он окинул меня внимательным взглядом с головы до пят. - Не похож ты что-то на большого героя, за которого кто-то будет шуметь на Западе да демонстрации устраивать: «Свободу Холмянскому, свободу Холмянскому!»

Так проходит еще несколько дней. Наступает среда, 29 августа 84 года! Раз среда, надо ждать этапа. И я жду. Но час проходит за часом – и ничего.

Мама.

Я хорошо помню каждую минуту этого дня, 29 августа. В Москве мы с Мишей и Оксаной встретились в центре и пошли в скверик, чтобы обсудить все и подумать, что делать дальше. В квартирах из-за  круглосуточного прослушивания говорить нельзя было.. День был сырой и пасмурный, в сквере - мокро и холодно. Но как только мы присели на скамье, сбросив с нее сырые опавшие листья, немедленно на соседней скамье появился молодой человек со стандартной физиономией, уселся, положил черный зонтик и, достав из «дипломата» книгу, уставил в нее глаза, а в нашу сторону уши.  Мы начали прохаживаться, но возле нас появилось несколько гуляющих, которые в это утреннее осеннее время, в пустом сквере все оказались вплотную возле нас. Разговаривать было невозможно.

Мы отправились по домам. Когда мы с Гришей вышли из автобуса возле дома, я вспомнила, что дома у нас нет ни крошки еды. Несмотря на боль в ногах, я решила зайти в соседний с домом универсам. Гриша пошел домой, а я в магазин. Гриша оказался один дома, а я, придя домой, не открыла по обыкновению ключом дверь, а позвонила, так как руки мои были заняты покупками. Гриша приоткрыл дверь и, стоя в дверях, сказал:

- Не пугайся, у нас обыск.

Раз не вызвали на этап, я начал понемногу успокаиваться. Наверное, есть какие-то защитные механизмы у человека, которые срабатывают, когда слишком долго находишься в состоянии экстремального напряжения.

Я снова начал общаться с соседями. Рассказал им о том, что мне шьют взятку. Фастов только покачал головой, посмотрел на меня оценивающе и сказал:

- Да, похоже, за этим действительно, стоит ГБ. А они шуток не любят. Похоже, получишь ты за свой иврит на всю катушку. А, впрочем, впрочем, самое интересное еще впереди!

Я весь содрогнулся:

- Что еще впереди? Что еще интересного? Уж и так, кажется, все ясно...

Но Фастов пожал плечами и ничего не сказал. Однако с тех пор каждый день добавлял эту присказку в любой беседе.

- Самое интересное еще впереди! Вот увидишь!

Что, Фастов что-то знает, чего не знаю я? Ах ты «подсадная утка», «наседка» чертова! Не хочу я больше ничего «интересного». Хватает мне тех пяти разных обвинений, которые на меня примеряли. Постой, постой, не кипятись, если, не дай Бог, они и впрямь что-то еще готовят, нужно упредить их через того же Фастова. Ведь все, что я ему скажу, пойдет в ГБ самой короткой дорогой.

- Что ж, вполне возможно, что ты прав. Я и сам прекрасно понимаю, что они могут пойти на любую провокацию, подложить что угодно, сфабриковать что угодно и я, я, надо сказать, готов к этому.

- Как это – ты готов?

- Просто знаю, на что пойду.

- На что-о?

- Я объявлю голодовку!!

- Ого-о! - присвистнули оба. - Это ты что, мил человек, какую голодовку, кого твоя голодовка интересует?

- Интересует, не интересует – это уж другой вопрос. Это крайняя мера, конечно. Но очень возможно, что у меня не будет другого выхода.    

И снова потекли дни, такие одинаковые, безликие, серые. И первоначальная острота боли от переживаний теряется, проходит, затушевывается. Мне, кажется, удается взять себя в руки. И приходит удивительная глубина, концентрация, сосредоточенность в молитве. Мне и на воле, кажется, такое не удавалось.

Похоже, одухотворенное и радостное выражение моего лица во время молитвы раздражает моих соседей, и не раз, не два бросает мне Фастов колко:

- Ты что думаешь, твой Бог поможет тебе?

Я вздрагиваю от грубости вопроса, качаю головой и мягко улыбаюсь в ответ...

Приближается снова среда. Я снова настраиваюсь на этап. Да, уже хочется, чтобы это как-то разрешилось, чтобы стало понятно, наступила хоть какая-то определенность. А с другой стороны - сейчас, в данную минуту не мучают, ну и хорошо. Но ничего не происходит. Моих соседей чуть не каждый день вызывают к следователям, допрашивают, они нервничают, а про меня, кажется, вовсе забыли.

Наступает, наконец, 11 сентября. И снова приятная неожиданность: открывается кормушка, и восхитительные продукты другого мира сыплются мне на стол. А вот и записка, перечень продуктов, написанная столь милым, до боли знакомым почерком, маминой рукой. Я расписываюсь. Пусть хоть увидят мою роспись, пусть хоть узнают, что я жив, жив я здесь, ничего страшного!

За дверью слышны быстрые шаги, привычный скрежет, дверь распахивается настежь. Ну-с, кого теперь: Фастова или Кальма?

- Холмянский, к следователю!

Я встаю, переминаюсь с ноги на ногу.

- К какому следователю? Мой следователь в Выру. Может, на этап?

- Нет, к следователю, - надзирательница вертит бумажку. - К следователю написано.

Пожимаю плечами, и иду вместе ней. Какая-то смутная холодная тревога закрадывается, заполняет меня с каждым шагом. Странно, а может быть, следователь сам из Выру приехал сюда. Бывают ведь они, наверное в Таллинне в командировке.

Спускаемся вниз. Там ходит взад-вперед, взад-вперед какой-то господин.

- Холмянский? – спрашивает он, обращаясь к надзирательнице.

- Да.

Он разворачивается и подходит ко мне. Давненько я таких не видывал. Уверенный, уже немолодой человек, одет в прекрасно сшитый костюм, источает запах дорогих духов. Взгляд пытливый, холодный и острый.

- Здравствуйте, Александр Григорьевич, я - ваш новый следователь, подполковник Чикаренко, следователь по особо важным делам, а вот - мой коллега - уполномоченный по особо важным делам - майор….

Застигнутый врасплох, я отчаянно стараюсь выиграть время, чтобы хоть что-нибудь понять. Почему, вдруг, замена следователя, почему вместо скромного капитана из Выру мое дело вдруг передали этому вельможному господину? «Следователь по особо важным»! Как это мое скромное дело вдруг стало особо важным? Какой же безумной важности должно быть дело, если прислали господ в таких высоких чинах, да еще двоих? Неужели то, чего я так опасался, случилось?

- Но ведь у меня уже есть следователь, в Выру!

- Ваше дело передано в наше распоряжение, Александр Григорьевич, это обычная практика, что мы забираем дела из провинции. Вас это не должно удивлять.

И мы спустились в подвал для допросов.



[1] Минха – дневная молитва.

[2] Опасность для жизни




  
Статьи
Фотографии
Ссылки
Наши авторы
Музы не молчат
Библиотека
Архив
Наши линки
Для печати
Поиск по сайту:

Подписка:

Наш e-mail
  



Hosting by Дизайн: © Studio Har Moria