Эдуард Бормашенко

"На меня наставлен сумрак ночи"

(ханукальные размышления)
        “Советская власть, опекая академика Павлова, предоставила ему пролетку с персональным кучером, коему надлежало доставлять классика физиологии на службу. Павлов был чрезвычайно набожен, и завидев еще не взорванную церковь непременно крестился. Кучер, слабо представлявший кого он возит, но уже просвещенный на счет Бога все той же душевной властью, однажды не выдержал, и обернувшись к седоку, пробурчал: “эх, темнота наша, темнота”.
Импульсом к этим заметкам послужила работа Михаила Выходца, с которой меня любезно ознакомил А.Зиниград. В эссе М. Выходца со всею доступной литературоведению убедительностью автор показал, что бессмертный “Гамлет”, щедро приписанный Борисом Пастернаком Юрию Андреевичу Живаго , в сущности, представляет собою реакцию поэта на еврейские корни, на местечковое прошлое, которое надлежит преодолеть и превозмочь. Перекличка строк “на меня наставлен сумрак ночи” и “все тонет в фарисействе” обретает прозрачный смысл: ночь – еврейство, темное фарисейское прошлое, из которого одна дорога прочь, вон, к свету культуры и христианства. Эта догадка замкнула какой-то мерцавший в подкорке мозга контакт и выстроила хорошо мне известные но доселе разрозненные факты в следующие размышления.
***
Значительность феномена русско-еврейской культуры, представленной такими именами лишь первого ряда, как Мандельштам, Пастернак, Гершензон, Бродский, осознана давно; бесконечное перетягивание каната партиями критиков, втискивающих титанов в “русский” или “еврейский” отсеки своих концепций, порядком навязло в зубах. Включаться в этот спор я не намерен. Как заметил А. Пятигорский: устаревают не только проблемы но и альтернативы.
Есть нечто удивительно сходное в том, как все эти русско-еврейские корифеи вспоминают свое местечковое прошлое. Вначале послушаем М. Гершензона: “… какая страшная, темная жизнь … Я знал жизнь каждого из них: заботы, внезапная тревога и горесть, и опять забота, одна и та же изо дня в день, хотя каждый день иная. Темная жизнь, и сами они темные, как они могут жить? – И жадно с упоением читал поэтов…такими человеку нельзя быть и так жить нельзя. Этой тоской мой дух, как червь из земли, пробуравливал безмерный слой тьмы вверх – на свободу к солнцу.” В общем вполне по М.Выходцу: позади (у евреев) - сумрак ночи, впереди на торной дороге культуры – солнце и свет (как обманчивы бывают звуковые ассоциации: к Торе эта дорога отношения не имеет). Говоря о Гершензоне, нужно сделать существенную оговорку: ранний Гершензон, и Гершензон последнего периода жизни настолько несхожи, что бывает трудно поверить в то, что речь идет об одном и том же человеке, революция не то, чтобы надломила Гершензона, но повернула к тому, от чего он всю жизнь отводил глаза, ну, что ж, хоть кому-то она пошла впрок.
Теперь заглянем в мандельштамовский “Шум времени”. “Весь стройный мираж Петербурга” был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал. Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры … крючками шрифта нечитаемых книг “Бытия” … и клочками черно-желтого ритуала.
Крепкий румяный русский год катился по календарю, с крашеными яйцами, елками, стальными финскими коньками, декабрем, вейками и дачей. А тут же путался призрак – новый год в сентябре и невеселые странные праздники, терзавшие слух дикими именами: Рош-Гашана и Иом-Кипур”.
Еврейский мир – утробный, то есть напрочь непроницаемый для света, ритуал – черный. Да что ж это такое – еврейский мир предстает некой черной дырой, этот лейтмотив явно общ для героев нашего разыскания. И все это недурно ложится на свежие, сегодняшние впечатления, доставляемые религиозным Израилем: всамделишные евреи-то - оказывается черные.
Особенно мне хотелось бы выделить рассуждения Гершензона, мыслителя чутко реагировавшего именно на метафизику огня и света. Как бы физика и химия не развенчивали огонь и свет, сдергивая с них покров вековечной тайны, две эти первосубстанции навсегда останутся чем-то большим нежели реакция окисления и колебания электромагнитного поля. Как пишет рав Адин Штейнзальц, на самом-то деле мы не видим вещей, нам доступен лишь лишь отраженный предметами свет, так что потеснить его с его метафизического пъедестала не просто, уже хотя бы оттого, что именно с отраженным светом и работает наше сознание. Так вот Гершензон, чувствовал огонь и свет как никто, перечтите “Гольфстрем”, всецело посвященный духу (именно духу!) огня у Гераклита и Пушкина. И вот Гершензон, дока в стихии огня, приговорил: еврейство темно, свет – только в Европе. Такой приговор что-нибудь, да значит.
***
Пытаясь уразуметь, как же забрался этот весьма стойкий образ мрака, в сознание беглецов от еврейства, я набрел и на вовсе поразительное совпадение. Оказывается, именно в отношении к свету еврейская и европейская метафизики обнаруживают изумительное единодушие, вообще говоря, настолько редкое, что о нем стоит потолковать поподробнее .
Европейское философствование начинается с Декарта. Декарта-естествоиспытателя свет интересовал как физический объект, Декарт-философ вводит понятие “естественного света разума”. И вот, что пишет об этом естественном свете Мераб Мамардашвили: “Мыслил же он (Декарт) впервые последовательно антидогматически и антинатуралистически. То есть когда он выражал мыслимое уже на уровне специальной теории познания, то последняя развивалась и излагалась им как рефлексивная теория. А при рефлексивном движении мысли и построении теории “естественный свет” в принципе не может получить выражения, потому что он-то как раз и непроницаем: он самый темный элемент мысли, подобен “черному солнцу”. Свет Солнца вы видите, а внутрь заглянуть не можете – вы ослепли. Вы видите освещаемое Солнцем, но в Солнце заглянуть не можете. У такого философа как Декарт, - великого философа, - всегда остаются следы или символы присутствия такого “черного солнца”. Например, такими символами являются у него понятие “я”, понятие Бога…”.
Откроем теперь главу “О мнимом и истинном существовании” знаменитой книги Тания, написанной двести лет назад “старым ребе”, рабби Шнеур Залманом из Ляд, в этом разделе родоначальник Хабада, размышляя о материальности и вещественности предметов, пишет следующее: “только духовность, текущая к ним от “исходящего из уст Всевышнего” и дыхания уст Его” непрестанно выводит их из полного небытия и отсутствия и сообщает им существование. И таким образом они – полное небытие без Него”. Все, что нам доступно в познании вещей - это лишь только созерцание отблеска, падающего на них света. В таком случае нелепо говорить о существовании вещей относительно самого света, ибо “по отношению к своему источнику они (вещи) не обладают существованием”. “Можно себе представить это на примере солнечного света, освещающего землю и ее обитателей. Это – излучение и свет, которые распространяются, исходя от Солнца. Свет этот всем виден, светит на Земле и в мировом пространстве … он тем более способен светить непосредственно в своем источнике, но только там, в самом его источнике, это свечение равносильно его полному отсутствию и небытию … свет Солнца обращается в ничто и оказывается полным отсутствием и небытием”. Ясно, что свет Солнца, о котором говорит Алтер Ребе – не привычные нам колебания электромагнитного поля, но, скорее, сигнал, преобразуемый нашим сознанием.
***
        Зажжем же свечи. Полно говорить,
        что нужно чей-то сумрак озарить.
        Никто из нас другим не властелин,
        Хотя поползновения зловещи...
        поскольку заливает стеарин
        не мысли о вещах, но сами вещи.
        И. Бродский
Поразительное совпадение философских ходов, и ведь очевидно, что ни Мераб Мамардашвили ни сном ни духом не слыхивал о книге Тания, и уж тем паче Рабби Шнеур Залман не был знаком с мнениями Декарта. Итак, вещи не обладают самостоятельным бытием, но поддерживаются внешним источником, а в таком случае говорить о существовании вещного мира по отношению к этому источнику невозможно; и наши рассуждения о вещах возможны лишь только в свете естественного разума, но сам этот свет остается непроницаем для мысли. (Подметим: Гершензон, тонкий мыслитель, посвятивший замечательные строки метафизике огня у Гераклита, не заметил, того, что самого Гераклита прозвали Темным).
Сопоставление подходов Старого Ребе и Декарта выявляет глубокий изомоформизм мира предметов и мира мыслей, быть может именно этот изоформизм делает возможным познание вещей, и неким объединяющим символом миров духовного и материального служит именно черное солнце, элемент, не подлежащий познанию, в силу самого своего предельного положения и ограничивающий наши интеллектуальные притязания.
Образ черного пламени вошел в еврейскую задолго до создания книги Тания, сама Тора, согласно одному из мидрашей, написана черным огнем по белому огню. Стоит припомнить и “черную свечу” один из центральных символов каббалистического мышления, мистическую первосубстанцию, лежавшую в основе сотворения мира.
Я привел эти рассуждения не только в силу их исключительной важности для выявления сродства европейского и еврейского философствования, но и для того, чтобы читатель убедился в поразительной чуткости еврейской мысли к проблеме света. Я могу множить примеры тончайших метафизических рассуждений о свете, продуманных евреями в самые разные периоды своей неправдоподобно длинной истории, тому кто хочет познакомиться с ними поближе, могу порекомендовать великолепную статью рава Штейнзальца “Свет” в философии хасидизма”.
Но почему духовный мир Гершензона, Пастернака и Мандельштама остался напрочь непроницаем для этого света? Почему огонь Гераклита и Пушкина греет душу Гершензона, а свет Ари и Альтер Ребе туда не проникает?
***
        “Главным суррогатом Бога для интеллигенции была и во многом остается культура … Спор культуры с идеологией подходит к концу. Идеология проиграла, но культура не выиграла”.
        А. Пятигорский
Одна из причин, по которой иудаизм не стал мировой религий – его исключительная сложность для понимания: идея абсолютно абстрактного Б-га, принципиально не сводимого ни к какому доступному образу или символу, интеллектуальная изощренность Талмуда, огромный объем литературы на неразговорных языках – закрывают для слабых умом двери в еврейскую веру. Вместе с тем понятно, что когда речь идет о мыслителях уровня Гершензона или Пастернака, эта версия не проходит. Не скажешь, что их вовсе не трогает собственное еврейство. Однако, вглядываясь в еврейское прошлое, они не то что бы не видят ничего, но видят именно черное солнце, тот самый загадочный объект, в который не проникает естественный свет разума. И происходит это, как ни странно, от неотделенности от утробного еврейского мира, рефлектировать на темы еврейской культуры, все еще находясь хотя бы отчасти внутри нее, невозможно (здесь происходит то, что Мамардашвили называл “мраком культуры”), а решающий, отсекающий шаг вовне еще не сделан. Не случайно точные, тонкие и злые наблюдения о той целостности, имя которой иудаизм, удавались людям предельно от него далеким и отстраненным вроде Розанова (сегодня они вполне удаются и А. Добровичу, определенно разорвавшего пуповину, связывавшую его с еврейством). И может статься, именно неизжитая чуждость и отстраненность приводила к тому, что все тот же естественный свет разума освещал Пастернаку, Мандельштаму и Гершезону самые глухие закоулки европейской культуры.
И все-таки не пусть не побег еще, но рывок из местечкового прошлого состоялся, и нам придется занятся сейчас предметами куда более грубыми чем черный огонь, ибо подобное движение “вовне” со зловещей неизбежностью сопровождается тем, что у нас называется чуждое служение, а по-простому идолопоклонство. Нет речь пойдет не о христианстве, но о весьма специфическом культе. И евреям не впервой кланяться этому идолу. Имя ему культура (в самом слове культура тихонько притаился культ) . Этот божок на первый взгляд представляется вполне вегетарианским, не то, что какая нибудь кровожадная Иштар или Баал, милый, такой интеллигентный истукан.
Жрецы этого идола соблазняют темных евреев всю осознаваемую еврейскую историю. Их речи милы и лучатся доброжелательностью: ну, что, скажите, дурного в приобщении светлой еврейской головы к мировой культуре? Ну, какой, скажите на милость, вред будет ребенку от того, что он выучит два-три разговорных европейских языка, познает физику, математику и химию и прочтет Гете, Шекспира и Толстого. И уж совсем на пользу будут вашим пейсатикам занятия спортом, ну, вытащите вы, жестокосердные родители, своих деток из затхлых хедеров на стадион, нешто вам их не жаль? А то от беспробудного сидения за Талмудом у них такие узкие плечи и такие толстые зады. И не забудьте в порядке приобщения культуре познакомить их с дезодорантом, а то от них так дурно пахнет; от дезодоранта-то уж наверняка вы не раскашеризуетесь.
А темные евреи продолжают тупо мотать бородами: потом, все потом: физика потом, спорт потом, дезодорант потом, сначала Тора, Мишна, Тадмуд, Шулхан Арух, все остальное потом, и культура потом, могут при случае припомнить и то, что слово “тарбут” - культура встречается в Торе единственный раз в коннотации “отродье людей грешных” (Бемидбар, 32, 14).
Это упрямое отрицание евреями чужого одних вдохновляет, других приводит в бешенство, но за ним кроется огромная мировоззренческая проблема, едва ли разрешимая в терминах “хорошо” – “дурно”. Иудаизм представляет собою не только чрезвычайное изощренное, но что для нас сейчас более важно когерентное знание (по какой-то мистической причине, нас преследует терминология, так или иначе связанная со светом), плохо уживающееся с чем-либо внешним по отношению к нему. Нечто подобное, произошло и с современной наукой, я говорю не о той или иной отрасли науки, но о всем гигантском здании точного знания. По каким-то едва уловимым признакам ученый реагирует на те или иные проявления лысенковщины, выявляет псевдо- или лже-науки (такие, скажем как парапсихология или учение о неопознанных летающих объектах ), и вышвыривает из храма науки, под более или менее дружное улюлюканье научного братства. Можно вслед за Карлом Поппером пытаться выработать критерии истинной “правильной” науки, но что-то очень существенное всегда ускользает от всех этих отсекающих критериев. Наука сегодня представляет собою когерентное, самодостаточное знание, облеченное в донельзя развитую форму, недружелюбное ко всему внешнему, “ненаучному”.
Иудаизм очень давно обрел изощреннейшую форму, объединяющую не только огромное знание в собственном смысле слова, но и образ жизни и закон. Знание, в котором способ познания, мыслительные структуры, развитые Талмудом, едва ли отделимы от мыслимого, безболезненно отодрать формы еврейского интеллектуализма от самого предмета размышления еще никому не удавалось, иудаизм предстает в высшей степени самосогласованным знанием, развившим свою собственную культуру, в первую очередь письменную, в пластических искусствах, мы, сознаемся, слабы.
Разумеется, иудаизм не закрыт герметически от внешнего мира, отрицать это влияние нелепость (были и не прекращаются и такие попытки): многие наши классики писали свои главные труды по арабски, Рамбам находился под сильным влиянием Аристотеля, современная естественнонаучная картина мира оказывает и будет оказывать влияние на иудаизм. Столкновение еврейства с другим когерентным интеллектуализмом всегда было болезненным, а положение людей, подобных Рамбаму и Штейнзальцу, пытавшихся быть хорошими евреями, не изолируясь в добровольно напялененой на себя интеллектуальной скорлупе , трагическим. Мне, признаюсь, рационализм Рамбама, и всесторонняя образованность Штейнзальца ближе и роднее куда более распространенного “этого нам не нужно”. Истинная проблема состоит в том, что состояние открытости миру метастабильно, удерживать себя в нем очень трудно, соблазн либо выйти из мира Шулхан Аруха, либо послать к черту внешний мир велик, противостоять искусу когерентности бытия почти невозможно. И все таки опыт показывает, что с изрядным напряжением сил, подобное балансирование на краю ереси все же удается, своих симпатий именно такому типу взаимоотношений с миром я не скрываю.
Но между открытостью миру Штейнзальца и культуропоклонством Гершензона – зазор шириною в бесконечность. Очень важно попытаться постичь природу этого зазора: любое поклонение, в том числе поклонение культуре и науке, божкам, на первым взгляд тихим и некровожадным представляют собою авода зара, чуждое служение. Совершенно неважно какому идолу мы намерены поклониться. Этот идол непременно вытащит нас из самосогласованного поля иудаизма, оставив позади одно только черное солнце.
Поразительное дело – но борьба с истуканом культуры, в еврейской традиции, накрепко связана с Ханукой, праздником, пропитанным маслом и светом. “Использование свечи как ханукального символа связано с сущностью праздника. Это - праздник в память о первой религиозной войне. Впоследствии было много таких войн, но первая осталась моделью: это была война за то, чтобы наш свет не погас (А. Штейнзальц)”. Стоит вспомнить, что и в той войне верхушка еврейского общества, интеллигенция, признав безоговорочное превосходство высокой греческой культуры, над собственной низкой, была быть может более лютым врагом евреев чем иноземные захватчики, и нетрудно предположить, что Мататьягу Хасмоней в их глазах, выгядил темным, дремучим невеждой, тупо цепляющимся за дедовские обряды: ну, в самом деле, что дурного в том, что дети выучат греческий язык, приобщатся гению Платона и Аристотеля, выучат геометрию и сходят на стадион? Скорее всего старый Мататьягу отвечал им (быть может, слегка лукавя): да ничего скверного в этом нет, но это все потом, потом.
У раннего Гершензона, Пастернака и Мандельштама поклонение культуре неприкрыто и явно, и им бы в голову не пришло, что это идолопоклонство чистой воды с ближайшими и отдаленными последствиями всякого идолопоклонства. Я и сам вырос на этом культе, и для того чтобы его отрефлектировать пришлось приехать в Израиль, и столкнуться вплотную с главным достижением этого культа – советским интеллигентом, вскормленным Доктором Живаго и Четвертой Прозой. Это монструозное создание, имя которму еврейско-советский интеллектуал, испытывает беспричинную ненависть ко всему, не лежащему в привычном ему культурном слое, при этом самому этому культурному слою он готов служить не за страх а за совесть, прилагательное культурный для него синоним “хороший”.
Недавно по дороге на утреннюю молитву я столкнулся нос к носу с парой очаровательных интеллигентных пенсионеров, заглушавших утренним моционом старческую бессонницу. Мой внешний вид не обличает русского еврея, и в спину себе я услышал следующее: “вот этих пейсатых в их йешивах учат только молиться, это же совершенно некультурные люди”. Бьюсь об заклад, что мои старички едва ли умеют сложить предложение на иврите, а о том, чтобы прочитать строки “Песни Песней” без перевода, так просто, не может быть и речи. Но тома Пастернака и Мандельштама в личной библиотеке дают им право с высоты их языческого величия судить темного ешиботника, изучающего Талмуд в подлиннике, бишь по арамейски.
***
        “Нужно только всем вычеркнуть из своей памяти различные старые предубеждения, сбивчивые недальновидные представления, иначе ограниченные умы могут легко подумать, что переселение будет совершаться из культурной страны в некультурную, невежественную. Напротив, наше переселение именно стремится к культуре, поднимаясь все выше и выше по ступеням развития, а не возвращаясь к прежним ступеням”
        Т. Герцль “Еврейское государство”.
А. Воронель в “Трепете забот иудейских” точно подметил, что секуляризованный еврей непременно начинает поклоняться тому чем занимается в силу выбранного им ремесла, евреи-индологи становятся буддистами (А. Пятигорский), режиссеры начинают ходить в театр как в храм (приносят жертвы на алтарь Мельпомены), ученые превращают лабораторию в святилище, не случайно именно М.Ромм снял “Девять дней одного года”, фильм в котором физики жертвуют жизнью во имя науки. Яков Шехтер обратил мое внимание на эту выспренную лескику: алтарь, жертва, служение – налицо все признаки культа.
Г. Померанц, отвечая когда-то на мой полемический выпад, написал: “интеллигенция – худший слой общества, если не считать других еще более худших”. Разговаривать о целом классе людей в терминах “хорошо-плохо” по моему разумению бессмысленно, дело не в том, что русско-еврейская интеллигенция дурна, а в том, что поклоняется богу чужому, имя которому – культура, и божество это как и все прочие божки с нехорошей последовательностью требует человеческих жертв, мы как-то позабыли о том, что одним из факторов, обусловивших нежелание евреев спасаться от гитлеровцев, была твердая уверенность в том, что такой культурный народ как немцы, народ Гете и Баха ничего плохо злоумыслить не могут. Любопытно, что именно культурный еврей, верящий в Гете и Баха, с древнейших времен и по сей день служил главным объектом ненависти антисемитов: “природный еврей ужасен, но культурный еврей ужасен стократ (Р.Вагнер)”.
Сегодня уже знакомый нам идол взялся за нас по-иному: культурные евреи попросту перестали размножаться, детей рожают в основном темные фанатики. Если мы припомним сентенцию лучшего друга еврейских детей Ясира Арафата: “главное наше оружие матка арабской матери”, прекрасно ложащуюся на нашу веру в бесспорную ценность демократического пересчета голосов, то нам станет не до шуток.
Человеческими жертвами, как правило, все заканчивается, а начинается с сокрытия света (пусть и не рефлектируемого), идущего из “прошлого бездонного (В.Галич)”. В этом свете не так просто опознать естественный свет разума, но чутким философам это удается: “ибо объектов мышления всего два любовь и смерть. Или даже один – смерть. Осознаваемая смерть, к которой путник идет из мрака культуры, из мрака повседневной жизни, идет по лучу мысли (А. Пятигорский, заметка о Мерабе Мамардашвили)”. Наиболее последовательно культуропоклонство было отмыслено все тем же Гершезоном периода “Переписки из двух углов” (за знакомство с этой изумительной книгой я бесконечно благодарен А. Воронелю), это и неудивительно, нужно было сначала так прокультуриться, как это удалось Гершензону, чтобы потом написать: “культура затмила наш разум, приучив нас видеть во всех созданиях, от камня до человека только средство, вследствие чего человек и самого себя сознал средством, а сознав и стал им: стал орудием культуры”. Или вот еще такие размышления на темы еврейской жизни: “была безотчетная вера в осмысленность жизни: бесценный клад; ее не заменяет ни вера по Марксу и Гегелю, ни даже вера по Бергсону и Джемсу; было на земле благолепие быта: синагога и взаимное приветствие праздника, светлая чистота пасхи, трубные звуки в Судный день, и прежде всего Суббота; их вовеки не заменят театр и кинематограф, международная елка и обмирщенное воскресение”. Ну, как поверить в то, что эти строки написаны тем же Гершензоном, видевшим в еврейском прошлом лишь только черную дыру бесконечной поглощающей силы. Но еще более впечатляет вот что: стряхнув с себя путы культуропоклонства, Гершезон возвращает достоинство символике нашего огня. В процитированных выше “Судьбах еврейского народа” Гершензон скажет: “в нашей душе борются две воли – личная и родовая: будь же личностью. Та родовая воля несокрушима, - будь и ты как кремень, только так высекается огонь”. Я не случайно здесь припомнил и замечательное галичевское “Засыпая и просыпаясь”, в мятущейся душе Галича, сознательное обращение к еврейской теме, не случайно вызовет “я усну, и мне приснятся запахи, мокрой шерсти, снега и огня”. Никуда не денешься – огня.
Меня не надо агитировать “за культуру”, ее самоценность мне очевидна, у меня нет ни на грош доверия ни к благородному дикарю, ни к мозолистым рукам, ни к чистому сердцу. Незатейливый разум слишком уж часто вдобавок оказывается и нечистым. Вне широко понятой культуры мышление и вовсе не возможно, площадка для философского маневра оказывается, как водится, узка донельзя: и вне культурного слоя не разбежишься, и поклонившись культуре ниц, отшибешь остатки ясного сознания. Все дело, как всегда, в тонких пропорциях, отвечать за которые придется самому мыслящему. Штука-то в том, что культура не может ни осознаваться ни возникать как цель, но самособирается в результате миллионов бессознательных усилий ее вольных и невольных творцов. Все это очень понятно: многие веши не ходят делаться по заказу; попробуйте-ка, напрягшись изрядно, влюбиться или выдумать что-нибудь стоящее.
Превращение культуры в самоцель гибельно для нее самой. Две страны предъявляли отчетливо культуроцентристские позиции: СССР и Израиль (может быть потому русскоязычные иммигранты так легко впитываются исторической родиной). Культуртрегерские потуги Советского Союза родили бредовый кич социалистического реализма, и все более или менее стоящее, что было создано в советское время, покоилось на прочных ножках русской классики. Израилю удалось загубить культуры идиш и ладино, и за полвека не дать ни одного физика или химика нобелевского лауреата, а единственный признанный западом писатель Шай Агнон, как назло, оказался религиозным мракобесом. Сейчас как-то не принято вспоминать о том, что один из иделогов киббуцного движения Гордон пытался возродить в нарождающихся коммунах культ Ваала.
И уж совсем не просты взаимоотношения культуры и религии. В иврите слово “тарбут”, культура, растет из корня, означающего увеличение, размножение. Так собственно культура и выявляется, распухая, занимая свободное интеллектуальное и вещное пространства, религиозность же неизбежно связана с самоограничением, нередко переходящим и в самоустранение перед лицом Вс-вышнего. Теперешний интеллектуал готов уж, так и быть, примириться с верой, но только при том, что она не не повредит культурной жизни, а уж если накладываемые религией ограничения входят в противоречие с культурой, то тут уж, простите, отдайте идолу идолово (см. “Одинокий верующий человек” рава Иосефа дов Соловейчика). И при всем этом теорема существования культуры секулярной еще не доказана, попытавшись занять место религии, культуропоклонство само превратилось в идеологию.
Заняв вакантное место идеологии, узко понятая культура обрела и все ее недостатки, включая тоталитаристские замашки, ее поползновения воистину зловещи. Нашему старому народу должно быть с той, самой первой Хануки, известно, чем все это заканчивается, вот только очень уж соблазнительно смотрится этот ничуть неполинявший истуканчик, его миловидные яйцеголовые жрецы, присягая на Мандельштаме и А.Б Иегошуа, еще возьмут свое (а, впрочем, берут уже и сейчас: меня поразила реакция одного из высококультурных интеллектуалов на расстрел очередной машины поселенцев-мракобесов: “у мирного процесса должны же быть жертвы”.) После 11 сентября пригодность культуры на роль всепобеждающей идеологии стала сомнительной, с опозданием, однако, и далеко не всем.  

2004

  • Другие статьи о Хануке




  •   
    Статьи
    Фотографии
    Ссылки
    Наши авторы
    Музы не молчат
    Библиотека
    Архив
    Наши линки
    Для печати
    Поиск по сайту:

    Подписка:

    Наш e-mail
      



    Hosting by Дизайн: © Studio Har Moria